АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 2
АРТУР КЁСТЛЕР
Часть первая
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
«Так, например, Джоанна, говоря о своей последней встрече с Георгием Ивановичем, вспомнила его слова о том, что „старая мудрость неопровержима, потому что некому опровергать, ибо для тех, кто ее знает, она — актуальна, а для незнающих, то есть тех, кто знает только свое, она не существует». „А что же тогда я могу опровергнуть?» — спросил несколько удивленный Артур. „Мне кажется, — отвечала Джоанна, — что фактически мы в любом споре опровергаем собеседника, а не то, что он говорит». „Значит, ты не веришь даже в возможность моей объективности?» — еще более удивился Артур. Но она отвечала очень серьезно: „Разумеется — не верю. Во всяком случае, пока то, о чем ты говоришь, не стало тобой настолько, что ты уже сам не сможешь отличить себя от него». Артур засмеялся и сказал: „Она меня здорово в…ла».
Тут неожиданно вступил ты: „Для меня настоящая беседа возможна, только когда ты уже исключил себя из того, о чем говоришь. Когда ты уже перестал быть в беседе. Тогда ты можешь вдруг обнаружить себя как объект, вещь в ее тексте, наблюдать ее как «чужое наблюдаемое». С этой вещью можно делать все, что тебе — или собеседнику — угодно, но ее нельзя опровергнуть».
Я не думаю, что Артур воспринял сказанное тобою как дерзость, но он был, безусловно, огорчен полной чуждостью стиля твоего разговора. Ну вот, кажется, и все насчет того вечера в клубе».
Клуб, где происходит этот разговор, находится в Лондоне, беседуют Александр Пятигорский (преподаватель Лондонского университета), Ника Ардатовский, Фредерик (дядя Ники), Артур и Джоанна. На дворе 1975 год. Описывает события Ника в письме к Пятигорскому. Нет, если быть точнее — не к Пятигорскому, а к автору-повествователю, который почти полностью (обратим внимание на это «почти» — небольшой зазор, но он важен) совпадает с реальным Александром Моисеевичем Пятигорским. Что касается «автора-повествователя» — то я использую этот термин, так как речь идет о сцене из романа Пятигорского «Философия одного переулка». Я не знаю, кто «описан» под именем Джоанны, как и не могу отодвинуть покров таинственности, окружающий фигуру Ники Ар- датовского, но вполне определенно можно сказать, что Артур, удивленный сомнениями Джоанны в его объективности, есть Артур Кёстлер. Или почти Артур Кёстлер. Об этом можно долго дискутировать; я же с чистой совестью положусь на «Предупреждение», предваряющее «Философию одного переулка»: «Все описанные здесь лица, имена, фамилии и биографические данные — абсолютно реальны. То же относится ко всем другим живым существам, а также к неживым предметам, географическим названиям и историческим датам». Как мы понимаем, «абсолютная реальность» есть реальность мира мышления. Что касается так называемой жизни, то в ее реальности у многих (начиная от древних индийцев и Будды до Пятигорского) есть очень большие сомнения. Так что сойдемся на том, что многие персонажи «Философии» (включая автора) — почти на самом деле жившие люди.
Итак, Кёстлер (или почти Кёстлер) беседует с Пятигорским (почти Пятигорским) в лондонском клубе в 1975 году. Два года спустя, в 1977-м, Пятигорский делает для «Свободы» две передачи о Кёстлере, которому было тогда 72 года (через пять лет, 1 марта 1983 года, Кёстлер и его жена покончат с собой (свое состояние, которое оценивалось немалой тогда цифрой в миллион фунтов, Кёстлер завещает на создание кафедры парапсихологии в одном из лучших британских университетов. Согласился тогда только эдинбургский. Сегодня за таким подарком выстроилась бы очередь). То есть этот удивительный человек жив (хотя мы не можем утверждать, что находится в добром здравии — в 1976 году у Кёстлера диагностировали болезнь Паркинсона) и может учудить что-нибудь такое, что полностью переменит мнение о нем — не только мнение Пятигорского, но и его слушателей. Например, он может покаяться в своих антисоветских грехах, заклеймить империалистов Запада, переехать в Москву и принять участие в подготовке новой редакции Программы КПСС. Или устроиться работать в Институт марксизма-ленинизма. С одной стороны, звучит фантастически. Но, с другой, был же Кёстлер в юности и молодости (последовательно) сионистом, коммунистом и британским пропагандистом. А в старости — кавалером ордена Британской империи, влиятельнейшим литератором, членом респектабельных лондонских клубов. И всю жизнь, как уверяют некоторые биографы и досужие моралисты, — отчаянным бабником, одновременно мизогинистом, а по мнению некоторых, жестоким сексуальным хищником, чуть ли не насильником. Наконец, в процитированной сцене «Философии одного переулка» Джоанна уверяет что Артур (и все остальные тоже, но мне кажется, что она в первую очередь имела в виду именно Артура) в споре хочет опровергнуть не взгляды собеседника, а самого собеседника. Она указывает на зазор между тем, что Артур говорит, и им самим. Впрочем, есть вариант — когда то, что человек говорит, есть то, что он есть. Но в романе это не случай Артура. И не случай Пятигорского (почти Пятигорского? нет, кажется, просто Пятигорского), для которого «настоящая беседа возможна, только когда ты уже исключил себя из того, о чем говоришь». В этом Пятигорский видит возможность избежать ситуации, когда собеседник типа Артура опровергает тебя как человека, — ты ведь можешь со стороны наблюдать и за собой в этом споре, и за Артуром, и за его словами, и за своим мнением. Не удивительно, что Артур был огорчен чужестью такого подхода.
Конечно, Артур Кёстлер не поехал бы в середине семидесятых в СССР, чтобы сидеть со скулосводящими советскими мордами и обсуждать с ними скулосводящие постановления ЦК КПСС. Он был достаточно умен, чтобы не ставить на зомби. Он был порядочен, чтобы не иметь дела с постаревшими убийцами и их лакеями. Он был достаточно эстетически чуток, чтобы не вляпаться в болото вязкой пошлости, — только московские концептуалисты умудрились высечь из позднего совкового официоза искру подлинного искусства. Главное другое — Артур Кёстлер, как верно предположила Джоанна, никогда целиком с собой не совпадал. Его могло занести в кибуц в Палестине, или на умирающую от голода Украину времен коллективизации, или в кабинеты британских разведчиков, но это был как бы не он. То есть не целиком он. Впрочем, мне кажется, чем старше становился Кёстлер, тем уже делался зазор между ним и его взглядами. Пока они не совпали.
Собственно, Пятигорский рассказывает о том Кёстлере, который уже как бы «целый», без зазора (хотя в 1975-м, согласно роману, это еще не так, но хронология здесь не столь важна). Этот Кёстлер уже не подвержен никакой идеологии, ни левой, ни правой, ни националистической. Он уже даже и не антикоммунист, то есть — не антиидеолог. Кёстлер нашел важную точку для своего нахождения — он не антиидеологичен, и даже не аидеологичен, он внеидеологичен. Кёстлер знает о том, что идеологии есть, но он находится за пределами их действия. И оттого может их анализировать. По мысли Кёст- лера, идеология — вкупе с частью современной науки, например с психологией, — это то, что пытается лишить человека его человеческой сущности, сделать его исчисляемым (отличное слово здесь употребляет Пятигорский) и, соответственно, прогнозируемым. И, в итоге, программируемым.
Кёстлер не старомодный брюзга, отвергающий прогресс, он умный и опытный наблюдатель, который немало пережил именно наблюдая; почти сразу от наблюдений он перешел к высказываниям; плюс к этому, не забудем, он был «человеком жизни» (согласно немного расплывчатой классификации Александра Моисеевича, в которой были «люди мысли», «люди действия» и так далее).
Что касается жизни Кёстлера, то она была чрезвычайно бурной. Не буду ее пересказывать — в эпоху всеведущего Гугла это было бы странным. Но обращу внимание не только на знаменитые книги Кёстлера, но и на пять лет назад вышедшую биографию, написанную Майклом Скэммелом1. Эта книга примечательна не только очевидными литературными и академическими достоинствами; уже совсем странным образом она вызвала к жизни одну из самых идиотских рецензий, которые я когда-либо читал. Сочинил ее редактор британского «Обзервера», публицист и романист Роберт Маккрам. Опубликован этот текст в том же самом «Обзервере» 21 февраля 2010 года. Умудрившись не сказать ровным счетом ничего о рецензируемой книге, Маккрам пересказывает в трех абзацах биографию Кёстлера, обращая внимание исключительно на столь важные обстоятельства, как пьянство, секс и светская жизнь. Читая эту рецензию зимой 2010 года, я был поражен тем, как глупость можно иногда укладывать в чеканные формулировки, не менее красивые, нежели рекламный слоган нового сорта презервативов. Будем справедливыми: чтобы сочинить, к примеру, вот это, нужно иметь особый талант: «Реальность была горькой, пьяной и печальной. Кёстлер действительно сошелся с Камю, швырнул винным бокалом в Сартра и в конце концов очутился в постели с де Бовуар». Именно так, почти что в постели с Мадонной — если правильно оценить PR-способности автора «Второго секса».
Такие рецензии, как текст Маккрама, заставляют понять простую вещь: Кёстлера, Исайю Берлина, Джорджа Оруэлла, Альбера Камю и некоторых других (включая Пятигорского) надо все время перечитывать хотя бы для усиления ментального иммунитета. Ну и конечно, не забывать Гурджиева («Георгия Ивановича» в цитированном отрывке из «Философии одного переулка»).
Первая из двух бесед Александра Пятигорского об Артуре Кёстлере вышла в эфир Радио Свобода 23 ноября 1977 года.
Артур Кёстлер родился в 1905 году. Передача о нем несколько выходит из рамок этой программы. Он никогда не был ни профессиональным ученым, ни профессиональным философом. Более того, он даже не был профессиональным мыслителем. Скорее всего, его можно отнести к типу, условно называемому «человек жизни». Я решил вставить передачу о нем как некоторую интерлюдию. Вот человек жизни наблюдает науку, наблюдает идеологию, наблюдает философию и выносит о ней суждения с точки зрения реальной современной жизни, и в этом смысле Артур Кёстлер занимает совершенно уникальную позицию.
В чем же состоит позиция Кёстлера и как он к ней пришел? Начну с последнего. Вряд ли можно назвать другого мыслителя современности, который бы пришел к своей конечной, если ее можно назвать конечной, позиции путем таких долгих поисков, таких тяжелых проб, испытаний и ошибок.
Коммунист, социалист, комиссар, коммунистический журналист, участник коллективизации, участник событий в Испании, одно время журналист, горячо сочувствующий сионизму, человек, который сменил все основные идеологии тридцатых годов. А тридцатые годы были годами напряженнейшей идеологической борьбы и богатейшего идеологического содержания. Вряд ли можно вспомнить период, когда бы культура, в особенности европейская культура, была бы до такой степени идеологизирована, как в тридцатые годы. И вот в эти-то годы и складывалось мировоззрение этого замечательного человека, этого необыкновенного мыслителя и этого страннейшего наблюдателя человека и человечества.
Недавно в Лондоне проходила Международная конференция ПЕН-клуба, и там выступал Кёстлер. Интересно, что реакция многих представителей прессы на него, в особенности молодых журналистов, была: Кёстлер — правый. Самое замечательное, что Кёстлер ни правый, ни левый. Отринув в свое время коммунистическую идеологию, отринув ее полностью, он постепенно пришел к отрицанию идеологии в целом, всякой идеологии, правой и левой, даже средней — той, что между ними. Но что отличает Кёстлера от большинства людей, проделавших такого рода эволюцию, — это то, что, отказавшись от идеологии, он не перешел на позиции абстрактного знания чисто метафизической философии или чистой науки. Наоборот, три его главные книги последнего времени («Лунатики», «Акт творения» и «Бес в машине») посвящены страшно жесткой, я бы сказал — жестокой критике современной науки, и прежде всего самой, с точки зрения Кёстлера, отсталой и, более того, пожалуй, опасной из современных наук — психологии.
Чем же психология прогневала Кёстлера? Почему она стала очередной мишенью столь острых его антиидеологических обвинений и нападок? По мнению Кёстлера, психология для современного человека в известном смысле (и при этом без всякого успеха) заменила теологию средневековья. Кёстлер считает, что стереотипы научного знания, которые были созданы такими известнейшими учеными нашего времени, как Павлов, Скиннер, Фрейд, Юнг, что эти стереотипы не обогатили науку, но привели к крайнему обеднению представления человека о самом себе.
Почему? Откуда столь тяжелые обвинения? Кестлер объясняет это так. Современная психология занимает промежуточное в своем роде положение, странное положение. До сих пор существует иллюзия, что это в какой-то мере общегуманитарная околофилософская дисциплина. Но с начала нашего века бихевиористы повели решительную борьбу со всеми философскими предрассудками. Они повели решительную борьбу не только с философией. Они повели борьбу с употреблением всех общих и человеческих терминов. Не только душа или мышление, но даже такие термины, как разум, психическая жизнь, состояние сознания, с точки зрения бихевиористов, должны исчезнуть из науки психологии. Они должны уйти в философию. Что останется в психологии? В психологии останется стремление к предельному упрощению, элемента- ризации и атомизации человеческого поведения. В психологии остается стремление к приведению всех данных в такое состояние, чтобы они могли быть исчислены. Исчисленный элемент поведения, остановленная жизнь, рефлекс вместо поведения, поведение вместо жизни, модель вместо образа. Вот то, к чему пришла современная психология, крайними случаями которой является, с одной стороны, бихевиоризм, а с другой стороны, психоанализ, по мнению Кёстлера.
Мы можем спросить: но неужели все это имеет такое большое и серьезное значение для судеб человека? Кёстлер полагает, что да: очень серьезное. Почему? Потому, что в истории человечества еще не было периода, когда наука играла бы столь значительную роль не только в человеческой культуре в целом, но и в конкретной жизни отдельных людей. Человек думает о себе. Не будучи ученым, он думает о себе, как бы ставя себя в положение объекта и субъекта науки. Наука превратилась в существенный элемент реальной каждодневной культуры. Наука вошла в быт не по своим результатам, а по способу мышления и по языку. Значение Павлова не в том, что он усовершенствовал старую рефлексологию. Значение Павлова в том, что он провозгласил человека объектом объективного метода. Метод, который был усовершенствован Скиннером и его последователями, стал не только методом науки. Он стал методом практического мышления человека о самом себе. Человек думает о себе все более и более как об объекте. Он теряет важнейший культурный субъективный компонент своего мировоззрения. И когда, читая не только научно-популярную и научную литературу, он узнает, что вся жизнь человека регулируется рефлексами, что человек — это усовершенствованная экспериментальная крыса, он начинает относиться не только к себе как к явлению статистическому и измеримому. Он начинает относиться и к другим людям как к явлению статистическому и измеримому, лишая их той индивидуальности, той неповторимости, на которой только и может быть построено единственно реальное отношение одного человека к другому. Здесь видел Кёстлер главную опасность. И это не обскурантизм. Это страх деи- делогизированного мыслителя современности, — а их так немного. Страх за мышление человека о самом себе, за исчезновение элемента истинно человеческого из этого мышления.
Часть вторая
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
Здесь я попробую сосредоточиться на той позиции, которую занимал Кёстлер в системе социокультурных и политических координат своего времени. Попробую поговорить о той совершенно индивидуальной позиции, им созданной, выстроенной, возведенной в результате многолетних и рискованных усилий, некоторые из которых едва не стоили ему жизни. Кёстлер был готов практически на все, чтобы оказаться именно там, где он оказался, — убедительность его позиции зиждется прежде всего на этом обстоятельстве. Я бы даже назвал ее «точкой наблюдения», хотя несколько смущает, что Артур Кёстлер был, так сказать, «человеком жизни». Вопрос в том, можно ли одновременно «наблюдать» и «действовать». Между прочим, такова одна из главных тем философии Пятигорского.
Но прежде всего небольшое пояснение. Речь идет не о «позиции» в современном русском значении, пришедшем из делового английского — о «рабочем месте» (position). Здесь у Кёстлера всегда множество вариантов — он и секретарем известного общественного деятеля был, и газетным редактором, и госслужащим, и фрилансером, и даже создателем авторитетных в свое время международных общественных организаций и изданий. Все эти «позиции» он занимал по воле обстоятельств, легко покидая их при случае. Важно вот что: Кёстлер не за деньгами гонялся и не за славой, а за интересом в прямом понимании этого слова. Ему интересно — он здесь; неинтересно — он уже в другом месте, где-то там, вечно в пути. Интерес определял и его политические взгляды; сионизм, большевизм и послевоенный (объективно-либеральный активизм его действительно занимали какое-то время, он изучал предмет изнутри, тратил на это годы, часто рисковал жизнью; потом понимал, как это устроено, и терял интерес (таково мое предположение). Это не прихоть: просто если за пределами нехитрой логики сионизма или большевизма не обнаруживаешь ровным счетом ничего, то какого черта? Чистое, ничем не сдерживаемое, я бы даже сказал, необузданное любопытство к жизни и мысли — воплощением его был Кёстлер. В этом может видеться что-то чудовищное: принципиальное отсутствие «своего содержания», — но разве не так Пятигорский определяет «философа»? У философа нет содержания, кроме его мышления, — он думает о том, что ему интересно, и одновременно думает о своем думании. В поле его интереса могут попадать совершенно разные вещи, оттого Пятигорский так отрицательно относился к академической философии (точнее — к философии, определяющей себя исключительно через принадлежность к Академии), которая «по службе» имеет определенный круг интересов. Если следовать этому определению, Кёстлер находился на полпути к позиции истинного философа, но не дошел до нее; вопрос в том, хотел ли? Или же процесс движения между этими точками (думания об интересном и думания о своем думании об интересном) был ему интереснее итога?
Итак, если говорить о «позиции», которую создал себе Кёстлер, то следует попытаться представить нечто непредставимое. Это совмещение нескольких изменчивых политических и идеологических мировоззрений, плюс вечное перемещение между Акамедией, Медиа и Литературой, плюс вечное, не имеющее конца движение мышления в сторону философии. Действительно, вообразить такое очень сложно, слишком разноприродны элементы целого — но, к примеру, гораздо проще, чем представить Святую Троицу, в которой Бог Отец предшествует Богу Сыну, а тот — Богу Святому Духу, но при этом они существуют одновременно, являясь к тому же одним. По сравнению с этой фантастически сложной и красивой идеей представление о «челночной позиции» Артура Кёстлера, который разом и ткацкий челнок, и ткацкий станок, и создаваемая ткань, и даже руки ткачихи — довольно просто и умопостигаемо. При этом последние несколько десятилетий физически Кёстлер не очень много передвигался по миру, он осел в Лондоне, где в конце концов и совершил самоубийство. Как мы видим, даже точку своего путешествия он захотел поставить сам. Хуже то, что вместе с ним точку поставила и его жена. Перемещаться в столь изысканной игре следует одному; впутывать других, даже близких, не следует. Впрочем, людям, родившимся еще в Австро-Венгрии, к примеру, в еврейской семье, чей отец, предположим, был из венгерской части страны, а мать из богемской, из Праги, — виднее. Мне кажется, произошедшее 1 марта 1983 года в лондонском доме Кёстлера было в какой-то степени отложенным символическим концом довоенной Европы. Я имею в виду Первую, а не Вторую мировую войну. Точка была поставлена тихо — никто не стрелял себе в голову и не вспарывал живот. Много барбитуратов и алкоголь. Не взрывом, но семейной выпивкой кончился мир «belle epoque» много десятилетий спустя своей объявленной смерти.
Но тут следует задать более прагматический вопрос: если Артур Кёстлер намеренно ускользал от любого профессионального определения (ну не считать же его, ужас, «литератором»), то попадают ли в классификационную сеть его сочинения? Формально да: «Слепящая мгла» — роман, «Размышления о смертной казни» — сочиненный в соавторстве памфлет, «Небесная стрела» — автобиография, а «Дух в машине» — эссе на научные и философские темы. Но не следует впадать в заблуждение. Настоящий романист создает роман, так как этот жанр является для него естественным, иначе он писать не может (или почти не может). Настоящий публицист ничего, кроме публицистики, не сочиняет, ибо это для него естественный способ высказывания. Иными словами, романист высказывается романами, публицист высказывается публицистикой. Можно концептуализировать эти жанры и, скажем, сочинять роман, поставив себе задачу не просто художественного высказывания в той или иной форме, а придумав проект под названием «роман». Этот подход более современный — и более, на сегодняшний день, продуктивный как с художественной, так и с финансовой точки зрения (при этом оба подхода почти никогда не пересекаются — художественная удача принципиально расходится с финансовой). Но есть и третий. Вообразим себе своего рода «поле культуры» как набор ситуаций, в которых оказывается мышление автора. Вот оно в ситуации романа — и автор сочиняет роман. А вот оно в ситуации эссе — и сочиняется такое эссе. В этом случае любой жанр есть лишь отдельный случай мышления, которое ищет подходящие для себя «жанровые ситуации» — или даже оказывается в них случайно. Ну точно как Кёстлер в жизни — то он в советской Туркмении, то сидит во франкистской тюрьме в ожидании казни, то пытается покончить с собой в Лиссабоне, то обедает с друзьями в аристократическом лондонском клубе.
Этим объясняется многое, в частности то, с каким интересом и воодушевлением рассказывает Пятигорский про Кёстлера — ведь сам Александр Моисеевич в разное время оказывался в разных ситуациях, от романа до академической индологии.
И еще одна важная вещь — о том, как устроено тоталитарное сознание. Тема, увы, актуальная, особенно для нынешнего российского общества. Так вот, если верить Кёстлеру, устроено оно очень просто — сознание становится тоталитарным, когда пытается рационализировать истерический иррациональный бред, в который оно само себя погружает. Ну это как если мэру условного города Усть-Карманска приходит в голову, что он — воплощение скандинавского бога Одина. И что скоро начнется Рагнарёк и его пожрет огромный волк. Наш герой рационализирует эту ситуацию и делает из нее соответствующие выводы — приказывает истребить всех волков вокруг своего города и запрещает книги Ницше и Борхеса на том основании, что там идет речь о «гибели богов». Вагнера запрещают тоже. И Гессе с его «Степным волком». О Вагнере с Борхесом он, конечно, никогда не слыхал, но у него есть образованные советники — всегда подскажут. «Идиотизм», —подумаете вы. Нет, именно случай тоталитарного сознания: в голове городского головы чтение борхесовского рассказа безобидным студентом первого курса местного пединститута неизбежно приведет к личному крушению лично его, Одина, а вместе с ним — и всего Порядка Вещей. Иногда такие вещи называют просто паранойей, хотя многие исследователи считают тоталитарное сознание шизофреническим. Лично я придерживаюсь традиционной точки зрения — «тоталитарное» значит «всеобщее», значит ничего «отдельного» не существует и все со всем тончайшим и теснейшим образом связано.
Так вот, мало можно найти примеров столь принципиально нетоталитарного сознания, как сознание Артура Кёстлера.
Последняя из двух бесед Александра Пятигорского об Артуре Кёстлере вышла в эфир Радио Свобода 28 ноября 1977 года.
Артур Кёстлер — сейчас один из самых странных людей нашего времени. Многие его считают правым, потому что когда-то он был крайним левым. На самом деле он не правый и не левый. Он ушел от идеологии, чтобы никогда больше к ней не вернуться. Более того, он ушел от идеологии, чтобы никогда больше не возвращаться ни к каким — все равно, идеологическим или научным, мировоззренческим рамкам. Артур Кёстлер не только не вернулся к идеологии. Он стал одним из немногих людей, о которых можно сказать, что они — люди мира; я даже не хочу употреблять здесь выражение «граждане мира». Сейчас он живет в Англии. Он — журналист, он — писатель, он — мыслитель. Он, если хотите, спиритуалист, потому что если можно сказать, что он к чему-нибудь пришел, то это к идее неповторимой уникальности, особенности как явления «человек в целом», так и отдельного человека.
Вспоминая в своей замечательной книге «Бес в машине»2 о годах, проведенных в России в тридцатые годы, вспоминая о своей тогдашней философии (ибо это было не просто мировоззрение, это была законченная философия, более того, главной чертой этой философии было то, что она была предельно законченная, ее нельзя было начинать или продолжать), Кёстлер говорит: «Я видел толпы нищих, я видел тысячи голодных, я видел умирающих детей, стариков и женщин». Это были результаты коллективизации. «Это было страшно», — говорил Кестлер. Но он изо всех сил старался весь ужас реальной ситуации проанализировать с точки зрения марксистского диалектического метода. И после такого анализа оказывалось, что это неизбежно. А поскольку это неизбежно, это нельзя было назвать плохим или отрицательным.
Вспоминая об этой фазе своего мировоззрения, Кёстлер говорит: «Это была не только ограниченность идеологии. Это было не только помешательство на диалектике. Здесь было нечто иное. Это была настроенность на то, что все, что мы переживаем сейчас, вся кровь, все ужасы, вся смерть, все убийства, — все это относится к понятию переходного периода». Было одно общество, была одна история. Впереди — результат и конечная цель. То, что переживаем мы сейчас, — это есть необходимое звено, так сказать, жизни нет, есть звено, берега нет, есть мост. Все наше движение — от исторического прошлого к постисторическому раю».
Только ценой выработки такого мировоззрения можно было не умереть от ужаса в тридцатые годы — в годы коллективизации, в годы страшных чисток. Но Кёстлер не просто вспоминает об этом как автобиографическом моменте, как сделал бы другой писатель или журналист. Он делает из этого философские выводы. Он говорит, что здесь мы имеем дело с новым и одновременно старым явлением человеческого. В этом явлении смешивается принципиально и радикально новая социальная, экономическая и культурная ситуация с поднятием древнего архетипа веры. Массовой веры, той массовой маниакальности, которая нуждается в замкнутом мировоззрении, для того чтобы выявить себя в толпе, для того чтобы породить мощнейший статистический импульс и для того (это обратная сторона медали) чтобы задавить в себе любой могущий возникнуть импульс индивидуальный.
Замечательно, что, с точки зрения Кёстлера это явление имеет в наше время прямую аналогию с развитием современной психологии. С развитием той современной психологии, будь то психология Павлова, Скиннера, отчасти даже Шеррингтона, прежде всего Уотсона, будь то психология Фрейда или Юнга, которая в принципе рассматривает человека как статистическое явление, как объект, как сумму объектов, в которой один объект, несмотря на все свои характеристики и особенности, в принципе может быть рассматриваем как другой объект.
Замечательно при этом еще одно обстоятельство, что та идея, которая необходима тоталитарной власти для развития, возбуждения, энергетизации массовых инстинктов, — эта идея всегда должна быть идеей исключительности. Это может быть исключительность расовая. Это может быть исключительность родовая. Это может быть исключительность генетическая. Это может быть, как в случае советизма, исключительность историческая. Эта идея должна создавать предпосылки для построения нового (в каждом случае оно всегда будет новым) мировоззрения — тоталитарного мировоззрения, исключительного мировоззрения, того мировоззрения, которое всегда полагается самым новым и самым единственным мировоззрением. Кёстлер думает, что именно в германском фашизме, советском коммунизме и китайском мао- цзэдунизме это поразительно странное сочетание новых тенденций с поднятым архетипом древней массовой веры нашло свое наиболее яркое воплощение.
Для того чтобы победить, всякому тоталитарному обществу нужна «минус психология». Индивидуальная психология должна быть устранена либо открыто, как это мы видим в маоцзэдуновском Китае, как это было в фашистской Германии, — либо скрыто, наукообразно скрыто, как это мы видели и видим в советской идеологии. Миф должен служить не просто победе данного замкнутого коллектива над другим. Главная функция такого рода мифа заключается прежде всего в устранении индивидуальности внутри данного коллектива, в его тотальной массовизации. Только на поверхности этот миф обращен против других, против всего мира. Главная его цель — это подавление всякого отдельного человека внутри данного тоталитарного общества на пути этого общества к мифическому тысячелетнему царству.
Какова же философия этого явления? Какова философия тоталитаризма? Этот странный исторический феномен Кёстлер сводит (редуцирует) к одному важнейшему фактору: к фактору двойственности мировоззрения. Эта двойственность заключается в том, что, с одной стороны, весь миф, вся его структура находят свое, обычно строго рационалистическое, выражение. Все должно быть объяснено — от начала до конца. В основе коммунистического мифа не просто лежит убеждение, что история работает на нас — история работает против наших врагов. Это убеждение связано со сложнейшей, абсолютно рациональной системой исторических, философских, социологических, экономических и даже биологических взглядов. Здесь без разума, без рациональности обойтись невозможно. И в этом марксизм явился прямым наследником эпохи европейского просвещения. Но само движение этого мифа, сама реализация тоталитарной идеи требует подавления разума, требует исключения рационального, требует приоритета эмоционального, потому что, когда индивидуальность подавлена, когда человек есть элемент толпы, массовый разум не действует. Действует только массовая эмоция. Культ личности Сталина, культ личности Мао Цзэдуна, культ личности Гитлера — само выражение при всей его тривиальности и банальности глубоко верно. Это выражение «культ» имеет в виду поднятие архетипических эмоциональных структур веры. Двойственность <рационального и иррационального> не разрешается, потому что мы живем в такой период развития человеческой цивилизации и культуры, когда любые структуры могут найти свое описание только в рациональном языке. Когда рациональный язык отбрасывается, мировоззрение перестает работать. Оно может работать только в абсолютно замкнутом обществе. Оно может служить идеологическим целям общества, только полностью отрезанного от всего остального мира. А таких обществ почти нет. Поэтому вновь и вновь миф нуждается в разуме. Эмоциональность нуждается в рациональности. И любой тоталитарный строй несет в себе эту двойственность рационального и эмоционального, пока в очередной раз его не постигает гибель. Эта двойственность является главным фактором, который не дает такому обществу дойти до тысячелетнего царства.
Кёстлер не боится будущего. Он полагает, что то, что случилось, и то, что случается, ясно говорит о том, что замкнутые тоталитарные общества, общества, где главным принципом движения, а точнее — остановки жизни является подавление личности, что они недолговечны. Но поскольку за последние шестьдесят лет мы имеем дело уже с тремя обществами такого типа, постольку мы можем сделать умеренно пессимистический вывод, что это явление сейчас может быть рассматриваемо как специфический человеческий, в смысле — свойственный человеческому обществу феномен, которого не надо бояться, но которого надо опасаться. Он наблюдаем и он предсказуем.