Книги / Изданные книги / Свободный философ Пятигорский т.2 / Философские крайности Альбера Камю

 

АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ

СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ

том 2

 

ФИЛОСОФСКИЕ КРАЙНОСТИ АЛЬБЕРТА КАМЮ

 

Предварительный комментарий Кирилла Кобрина

Моральных философов (не «философов-моралистов», а именно так: чтобы избежать образа строгого старого каби­нетного мыслителя, раздраженно покрикивающего в окно на все, что попадается ему на глаза, наподобие Болконско- го-отца) было не так уж много; хотя, если вдуматься, к та­ковым можно отнести многих из тех, кто никогда не претен­довал на такое звание. Кант. Витгенштейн. Лидия Гинзбург. Фуко (как ни странно). Но были и такие, чья мысль опреде­лялась прежде всего потребностью этического анализа — а если мы говорим о западных философах, то еще и потреб­ностью исторического анализа. Моральные представления, их механизмы и воздействие на человеческое поведение представлены в их трудах как развертывающиеся в исто­рии; в противном случае «моральная философия» пре­вращается в морализаторство.

Пятигорский ни в коей мере не был моральным фило­софом — тем интереснее его размышления о стопро­центном представителе этого вида, Альбере Камю. Камю анализировал мир как этическую систему (или набор эти­ческих систем), внутри которой перед отдельным челове­ком поставлен выбор — либо действовать согласно пра­вилу, либо бунтовать. И то и другое абсурдно, считает Камю, — и здесь отправная точка и конец его философии.

Все знают фразу, с которой начинается третий абзац «Мифа о Сизифе»: «Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема — проблема самоубий­ства». Перед нами этическая мысль атеиста, доведенная до крайнего логического предела. Если Бога нет, если нас после смерти ждет ничто (или грамматически лучше сказать «нас ничего и никто не ждет»?), то в чем тогда смысл жизни? Зачем жить, если мы все умрем навсегда? «Решить, стоит или не стоит жизнь того, чтобы ее про­жить, — значит ответить на фундаментальный вопрос философии. Все остальное — имеет ли мир три измере­ния, руководствуется ли разум девятью или двенадцатью категориями — второстепенно», — пишет Камю. Первая философская книга алжирского провинциала в Париже посвящена исключительно индивидуальным импликациям этого нехитрого, но сокрушительного тезиса. Вторая — «Бунтующий человек» (Пятигорский в этой беседе назы­вает ее «Восставший человек» — разночтение, вполне объяснимое тем, что в СССР это сочинение Камю, в отли­чие от прочих, было строго запрещено, соответственно, установленного варианта перевода названия на русский в 1977 году еще не было) — имеет дело с этическим анали­зом общественных, политических и идеологических по­следствий абсурдности человеческого существования. И здесь сразу возникает слово «преступление»; первая же фраза «Бунтующего человека» звучит так: «Есть пре­ступления, внушенные страстью, и преступления, про­диктованные бесстрастной логикой». Камю занимает вто­рой род преступлений; он прослеживает «бесстрастную логику» от уровня индивидуума до идеологического — производя по ходу бесстрастный, максимально объектив­ный анализ. И от этой объективности все еще гораздо страшнее. Лучше бы автор метал громы и молнии.

Ну а в XX веке, особенно глядя из самой его середи­ны («Бунтующий человек» издан в 1950 году), с преступ­лениями, страшными, леденящими кровь, поражающими воображение, бесстрастными, все было в порядке. Редко когда человечество с таким азартом истребляло себя; редко когда оно с таким бесстрастием взирало на сам процесс. Конечно, и до того были убийства, истязания, уничтожались целые народы, страны и даже цивилиза­ции. Но до прошлого столетия массовые убийства были убийством «другого», как бы «нечеловека», к тому же важнейшую роль в подобном коллективном насилии все­гда играла религия. Грешников и иноверцев уничтожа­ли как бы даже из сочувствия к ним — и доставляя тем самым удовольствие и радость своему Богу. Бесстрастия на массовом уровне не наблюдалось. Оно появилось зна­чительно позже, когда религию сменили идеологии, а жертву перестали лишать человеческого статуса. Нацисты называли евреев и цыган «недочеловеками», но не «не­человеками». Большевики истребляли «социально враж­дебные элементы», отделяя социополитический статус от человеческой сущности; Сталин уничтожал «врагов народа» именно как плохих людей, которые мешают хоро­шим людям поступать как надо. Ни в одном из перечислен­ных случаев XX века (и ни в одном из остальных, включая хиросимскую бомбардировку или колониальные/пост- колониальные геноциды) человеческая природа уни­чтожаемых ни в коей мере не была препятствием для их уничтожения; просто уничтожители имели свою собст­венную иерархию ценностей, в которой человеческая природа находилась гораздо ниже иных свойств и харак­теристик. А это уже не что иное, как этическая система.

И Камю в «Бунтующем человеке» разбирается с подоб­ными системами. В этой, увы, немного подзабытой кни­ге есть множество тончайших наблюдений, например такое: «…Гитлер и его режим не могли обходиться без врагов. Эти взбесившиеся денди нуждались в противни­ках, чтобы выявить свою суть; они обретали форму толь­ко в ожесточенной борьбе, которая привела их к гибели. Евреи, франкмасоны, плутократы, англосаксы, скотопо­добные славяне — все эти образы врага один за другим мелькали в их пропаганде и истории, чтобы не дать сник­нуть слепой силе, толкавшей их в пропасть». Здесь очень точно обозначена неожиданная мысль (первым ее вы­сказал, кажется, Борхес в рассказе «Deutsches requiem», написанном за четыре года до публикации «Бунтующего человека»): нацизм со всеми его ужасами и преступле­ниями был лишь реализацией коллективной тяги к само­убийству, самоуничтожению. Уничтожая других, Гитлер как бы оправдывал стремление к полному саморазруше­нию той нации, воплощением которой он себя самозван­но объявил. Сталин, истребляющий командный состав собственной армии перед неминуемой войной, — еще один пример того же.

Вторая беседа Пятигорского об Альбере Камю сфо­кусирована на той части «Бунтующего человека», где речь идет о нацизме — и особенно русском коммунизме. С 1977 года прошло уже почти сорок лет, а актуальность подобного разговора не исчезла. Убийство десятков мил­лионов людей как оправдывали, так и оправдывают — причем чаще всего люди, упрекающие других в нравст­венных огрехах и нарушениях устоев морали. Абсурд продолжается, но уже в духе не Альбера Камю, а в логике последнего прозаического текста Хармса «Реабили­тация», написанного 10 июня 1941 года: «Меня обвиняют в кровожадности, говорят, что я пил кровь, но это невер­но: я подлизывал кровяные лужи и пятна — это естественная потребность человека уничтожить следы своего, хотя бы и пустяшного, преступления. А также я не на­силовал Елизавету Антоновну. Во-первых, она уже не была девушкой, а во-вторых, я имел дело с трупом, и ей жаловаться не приходится. Что из того, что она вот-вот должна была родить? Я и вытащил ребенка. А то, что он вообще не жилец был на этом свете, в этом уж не моя вина. Не я оторвал ему голову, причиной тому была его тонкая шея. Он был создан не для жизни сей. Это верно, что я сапогом размазал по полу их собачку. Но это уж цинизм — обвинять меня в убийстве собаки, когда тут рядом, можно сказать, уничтожены три человеческие жизни. Ребенка я не считаю. Ну хорошо: во всем этом (я могу согласиться) можно усмотреть некоторую жесто­кость с моей стороны. Но считать преступлением то, что я сел и испражнился на свои жертвы, — это уже, изви­ните, абсурд. Испражняться — потребность естественная, а следовательно, и отнюдь не преступная. Таким образом, я понимаю опасения моего защитника, но все же надеюсь на полное оправдание».

Беседа Александра Пятигорского «Философские крайности Альбера Камю» вышла в эфир Радио Свобода 12 августа 1977 года.

 

В этой передаче я не буду излагать систематически философию Альбера Камю, какой она нам представляется сейчас, спустя семнадцать лет после его смерти, ни даже основных моментов этой фило­софии. Я хотел бы сосредоточиться только на не­скольких идеях его книги «L’Homme revolte» («Вос­ставший человек»).

Камю был и остался из-за своей ранней смерти вследствие автомобильной катастрофы самым мо­лодым из когда-либо живших философов-экзистенциалистов. Поэтому его и модернистом-то назвать трудно, ибо к началу его литературно-философской карьеры экзистенциальная философия во Франции и даже в Германии превратилась уже в занятие сильно постаревших или совсем старых маститых профессоров. Я помню, как в поздние шестидесятые годы по Москве ходила в самиздатовской перепечат­ке речь Камю, произнесенная, когда ему вручали Нобелевскую премию за литературу в 1957 году. Речь очень интересная, хотя многие недоумевали и спра­шивали: «Ну что же он все-таки хочет, чтобы стало со всеми нами?» Вопрос вполне естественный. Я спе­циально сделал хронологический перескок в преды­дущей передаче, чтобы рассказать о Камю до тех его коллег, что были старше его чуть ли не на пол­столетия, — и вот почему. Дело в том, что Камю довел экзистенциалистский взгляд на человека до крайнего возможного предела — и сделал это очень быстро, за какие-нибудь десять лет подытожив все, что можно было подытожить. Он сделал окончатель­ные выводы, которых, по мнению некоторых из его старших коллег, он не должен был бы делать. Но, по крайней мере, он никогда не лгал, и он не сгнил философски заживо, как иные из его коллег. Философское гниение есть вещь гораздо более страшная, даже чем гниение литературное или полити­ческое, ведь не забывайте: философия имеет дело с самой истиной, а не с ее применением, как в поли­тике, или отражением, как в литературе.

Основная идея его книги такова. Восстание есть не просто событие или историческая необхо­димость, но нечто гораздо большее. Восстание — одно из измерений, так сказать, человеческого. Но само содержание этого понятия восстания очень сильно изменилось. Это уже больше не восстание раба против господина или бедного против бога­того. Сейчас это восстание человека против самих условий человеческого существования, своего рода метафизический бунт. И это неважно, что он не осознается как таковой. Эту задачу Камю и взял на себя в своей книге «Восставший человек». Этот бунт, включающий в себя революционный террор, исторически порождает диктатуру и террор госу­дарственный. «Убийство, — говорит Камю, — ко­торое раньше совершалось вследствие страсти, аффекта, становится рациональным планомерным убийством. Убийца превращается в судью. Наме­рение убить возводится в ранг социально-полити­ческого учения». Во имя истины социальной спра­ведливости за полвека было убито и искалечено более ста миллионов человек, и практически каж­дое из совершенных убийств получило и продол­жает получать идеологическое оправдание. Но за всеми идеологиями убийства Камю видит одну фундаментальную философскую идею — идею аб­сурда.

Абсурд не в том, что убийство этически дозво­лено. Такова была вульгарная и ложная интерпре­тация ницшеанства нигилистами конца прошлого века. Абсурд начинается тогда, когда убийство ста­новится этически безразличным, несущественным. Полвека назад решение убить — по крайней мере, в общем случае — требовало определенного обо­снования и иногда даже ставило человека перед дилеммой: убить другого или совершить самоубий­ство. И здесь Камю произносит свое знаменитое суждение о двух видах самоубийства. Одно самоубийство, когда человек себя убивает, потому что не может жить, не может вынести тяжести жизни. Другое самоубийство — совсем другое, когда чело­век убивает себя просто потому, что ему не удалось убить других, иногда — всех других. Таково было самоубийство Гитлера и ряда других фашистских лидеров. Замечательно, что Камю здесь глубоко почувствовал метафизическую, а не физическую невозможность уничтожения человеком или груп­пой всех остальных людей.

Но вернемся к восстанию. Восстание, всякая дей­ствительная революция не просто порождает террор. Террор является ее необходимым продолжением. Более того, фактически перефразируя Маркса, Камю утверждает, что динамизм восстания может под­держиваться в дальнейшем только благодаря го­сударственному террору. Без этого террористиче­ского динамизма революционное государство и революционный порядок быстро погибают сами собой, иссякает. Камю делает по этому поводу одно весьма интересное замечание. За период с 1918 по 1938 год ни в одной стране мира не произошло столько самоубийств, сколько в Германии. С пол­ным установлением нацистского режима самоубий­ство в Германии быстро превращается в убийст­во. Но убийство непрерывно ищет новых врагов и жертв — евреев, франкмасонов, цыган, поляков, — в то время как самоубийство удовлетворяется одним человеком.

Фашистский государственный террор, по Камю, со всей полнотой воплощает в себе динамизм от­рицания жизни и культуры. Позитивные идеи на­цизма бедны и туманны. Главное для нацизма — это движение масс: то, о чем за несколько лет до Камю говорил и чего боялся старый испанский философ Ортега-и-Гассет. Камю об этом говорит, но уже не боится: ибо то, что Ортега предчувствовал, Камю уже сам в своей жизни прошел. Поэтому Камю де­лает идеально простой вывод, как будто цитирует своего любимого учителя Достоевского: в основе всякого революционного динамизма, и прежде все­го фашистского, лежит одна вещь — нигилизм. Но нигилизм не последовательный, ибо всякий по- настоящему последовательный и честный ниги­лизм ведет человека к самоубийству, а нигилизм трусливый и подлый, когда человек отрицает все, кроме себя самого. Этот германский тип нигилиз­ма и породил террор, который Камю называет ирра­циональным, поскольку гитлеризм открыто апелли­ровал к инстинкту и крови, а не к разуму и пользе; не говоря уже о том, что эта иррациональная идеология постоянно входила в прямое противоречие с военными и политическими интересами рейха. Вся идеология фашизма, согласно Камю, была в сво­ей основе негативной и поэтому абсолютно непри­годной для завоевания мира, для мирового господ­ства, построения мировой империи.

Русская же марксистская идеология, объектив­но направленная на установление последней миро­вой империи после последней мировой войны, по самой своей сути не может принять иррационализ­ма, инстинкта человеческой природы, то есть все­го того, что почти безраздельно господствовало в европейском и американском мировоззрении, от Руссо до Ницше и Фрейда. Идея восстания как есте­ственной человеческой реакции масс всегда была чужда Ленину, хотя он прекрасно знал, как и когда использовать иррационализм и инстинкты челове­ка. Да, человек, по Ленину, есть игралище природ­ных сил и общественных тенденций, действующих спонтанно. Но эти силы и тенденции будут обузда­ны во имя исторического прогресса. Да, история включает в себя случай и неожиданность; но она объективно ведет к своему завершению в бесклас­совом обществе: в едином мировом коллективе, где уже никакие силы не будут иметь власти, где политическая экономия кончится вместе с юрис­пруденцией, где отдельный человек превратится в рационально управляемый и контролируемый объект, а государство, полное отмирание которо­го неоднократно провозглашалось всеми класси­ками марксизма, превратится в единственный в мире субъект. И здесь, в этом процессе, нет места абсурду, ибо мир абсурда требует субъекта в каж­дом отдельном человеке, а марксистская идеология и Советское государство заставляют отдельного человека быть только объектом исторической необ­ходимости — принципа, провозглашенного больше ста лет назад и предназначенного быть пророче­ством, <причем> до конца мира. «Марксистская страсть к упрощению человека, — пишет Камю, — очень дорого обошлась тем пяти миллионам так называемых кулаков, которые составили пять мил­лионов исключений из марксистской схемы исто­рического процесса — и были за это обречены на муки и смерть».

Так идея восстания, по Камю, обретает сначала в марксистской рациональной философии, а потом и в марксистской действительности советской им­перии свое воплощение как идея последнего вос­стания, призванного сначала с помощью иррацио­нального начала и нигилизма разрушить старый порядок, а затем с помощью нового порядка на­всегда разделаться с иррационализмом и нигилиз­мом в человеке, в отдельном человеке, да и с миром абсурда в целом.

Продемонстрированное советским режимом воспитание концлагерем, согласно Камю, слишком ясно показывает отдельному человеку, что он — такой же объект, как другие объекты, и что там, где убийство рационально, граница между жизнью и смертью, свободой и рабством пролегает очень четко.

— к следующей беседе —


 

Cookies help us deliver our services. By using our services, you agree to our use of cookies.