АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 2
ХРИСТИАНСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ И СОЦИАЛЬНАЯ УТОПИЯ В РАБОТАХ СЕМЕНА ФРАНКА
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
Предисловие ко второй беседе Пятигорского о Семене Франке я начну с разговора о Джордже Оруэлле. Нет, это не дешевый парадокс и не барочный кунштюк — и я сейчас поясню почему. Пятигорский обожал Оруэлла, о чем неоднократно говорил, в том числе и автору этих строк. Причем, в отличие от «формальных» любителей Оруэлла, Александр Моисеевич ценил прежде всего его эссеисти- ку и способ мышления писателя; впрочем, он воздавал должное и хрестоматийным «1984» и «Скотному двору». Действительно, за пределами Британии (даже, пожалуй, Англии) эссеистика Оруэлла — удивительно точная, почти совершенная, написанная простым и логически безупречным языком — известна мало, — а жаль. Рассказы о казни преступника в Бирме или о том, как Эрик Блэр был вынужден застрелить слона в той же британской колонии, — несомненные шедевры прозы прошлого столетия; не говоря уже о том, что эти тексты умны и проницательны в моральном, социальном, политическом смыслах. Оруэлл одновременно и моралист и неморалист. Традиционных моралистов он презирает, предпочитая рассуждать на социальные темы вместо этических. Но в какой-то момент понимаешь, что во многом «социальное» для него и есть область «этического». И вот здесь — точка соотнесения со старшим современником Оруэлла Семеном Франком. Но об этом чуть позже.
Как известно, первоначально Джордж Оруэлл был убежденным социалистом с сильным креном в сторону анархизма; его первые книги носят отчетливый антиколониальный и антикапиталистический характер. Оказавшись в Испании в годы гражданской войны и ощутив на себе не только жестокость франкистов, но и действие (пусть и опосредованное, но все же) сталинистской репрессивной машины, он окончательно разочаровался в советском социализме, разглядев в нем то, что другие западные левые предпочитали не замечать в течение еще последующих двадцати лет, если не больше. В годы войны Оруэлл работал на Би-би-си; несмотря на то что дело было явно правое и врага следовало уничтожить, писатель, оказавшись внутри пропагандистской машины (пусть и пропаганда была как бы во благо), смог деконструировать ее до последней детали, до самого незаметного приводного ремня. «1984» — не только про сталинизм или советский тоталитаризм, эта книга о том, как устроено тоталитарное сознание вообще — правое или левое, неважно. Все, что там сказано про пятиминутки (двухминутки) ненависти или про новояз, имеет прямое отношение и к погромам советской интеллигенции в позднесталинском СССР, и к гитлеровской пропаганде, и к вручению президентом Путиным государственных наград тремстам журналистам за «объективное освещение ситуации в Крыму». Механизм тотальной лжи и хорошо организованной истеричной ненависти имеет мало отношения к тем идейным основаниям, на которых покоится тот или иной политический режим. Впрочем, это слабое утешение. Умер писатель в 1950 году в возрасте 46 лет, будто намеренно не собираясь дожидаться всемирной славы, которая обрушилась на один из его романов (и на один из его памфлетов) лет десять спустя.
Мне кажется, Пятигорского в Оруэлле занимало ускользание от любой несвободы мышления и из многообразных идеологических застенков. Автора «1984» бранили многие с разных краев политического спектра — для правых он был подозрительным социалистом, для левых — предателем социализма как такового. Оруэлла все это не очень-то занимало; важнее было понять устройство окружающего его мира, как и отношение людей к этому миру. И здесь он действительно не переносил ограничений. Любопытно, что Джордж Оруэлл был одновременно английским националистом и социалистом — при этом беспощадно критиковал британский правящий класс и официальных британских левых. Его национализм — чисто литературный, даже лингвистический; Оруэлл считал своим долгом писать просто, понятно, по возможности не используя слов с латинскими корнями, предпочитая им слова англосаксонского или скандинавского происхождения (как известно, в английском языке почти на любую вещь или понятие имеются два слова — с латинским или французским корнем и с германским; так уж сложилось). Его социализм был чисто этическим — Оруэлл исповедовал идею справедливости, которая не опиралась на марксистские теоретические выкладки и не предполагала массового порабощения людей во имя общего блага. Вот эти два ограничения, национализма и социализма, рамками моральной рассудительности и британского здравого смысла встали непреодолимой стеной между национализмом/ социализмом Оруэлла и национал-социализмом континентальной Европы. В Британии творилось и творится множество бед и несправедливостей, — но именно такая омерзительная смесь здесь невозможна. Оттого Пятигорский и любил Британию.
Читатель уже в нетерпении ждет появления главного героя передачи, русского философа Семена Людвиговича Франка, а он все не появляется и не появляется. Терпение, милый читатель, всему свое время — Франк не забыт. Собственно, об одной его важной теме мы сейчас и ведем разговор. Так вот, Оруэлл не был «социалистом теории», он не был «социалистом социалистической партии», он практически не был «социалистом социалистической политики» — его можно назвать «социалистом справедливости». Иными словами, идея социализма всегда носила у него этический характер: что справедливо, а что нет, должно определять моральное чутье — и тот самый здравый смысл. Оруэлл прекрасно понимал ограниченность такого социализма, но другого он не хотел, посмотрев на него вблизи, в Испании. Лучше всего это его кредо изложено в эссе «Чарльз Диккенс»: «Вообще из всего творчества Диккенса можно понять, каким злом является попустительствующий капитализм, но сам Диккенс такого вывода не делает. Говорят, Маколей отказался рецензировать „Тяжелые времена», так как опровергал „угрюмый социализм» этого романа. Ясно, что в данном случае Маколей использует слово „социализм» в том смысле, в каком лет двадцать назад вегетарианская пища или кубистская картина именовались не иначе как „большевизмом». В романе нет и строки, которую можно было бы принять по-настоящему за социалистическую, уж если и есть в романе направленность, то — прокапиталистическая, так как вся его мораль состоит в том, что капиталисты должны быть добрыми, а не в том, что рабочие должны быть бунтарями. Баундерби — грубый пустозвон, а Грандгринд — морально слеп, но будь они лучше, система работала бы достаточно хорошо — таков сквозной подтекст. В том, что касается социальной критики, из Диккенса, не приписывая ему иных скрытых смыслов, никак нельзя извлечь большего. Все его „идейное содержание» выглядит поначалу огромной банальностью: если бы люди вели себя достойно — мир был бы достойным». Здесь принципиально слово «достойный» (decent). «Достойный» (а также другие варианты перевода — «порядочный», «подходящий» и даже «неплохой») не значит «хороший» и тем более «идеальный». Каждый должен вести себя в пределах здравых представлений о достоинстве и некоем моральном порядке — и тогда мир будет таковым. Общество иным стать не может, это вообще не его дело — быть идеальным; за сферу идеального отвечает либо религия, либо искусство. К первой Оруэлл был равнодушен, второе (но только свое собственное!) он действительно пытался сделать идеальным. Что в его понимании значило — доступным, понятным, прямым, логичным. В стилистических ужимках и метафизической болтовне он видел чуть ли не этическую угрозу достоинству людей. Здесь и только здесь его социализм сходился с эстетическим чувством.
В каком-то смысле Оруэлл продолжает линию Диккенса, которую сам же и описал. Люди социально ограничены, сбросить любую общественно-политическую систему вовсе не значит стать свободным и справедливым, важнее просто вести себя достойно. Главная цель социальной критики — не государственные и общественные институции, а поведение людей, которые эти институции образуют. Смешивать идеальную справедливость с идеей «достойного поведения» — ложь и страшное зло. Собственно, об этом и говорит Пятигорский, анализируя взгляды Семена Франка по поводу воплощенной утопии социализма. В отличие от Оруэлла, Франк был человеком верующим, более того, рефлексирующим по поводу веры. Точно так же как английский писатель, русский философ не боялся банальностей; для него «социализм», говорит Пятигорский, был промежуточной, переходной эпохой к миру Божественной Справедливости. Иными словами, на уровне общества можно сделать жизнь людей более сносной и даже более достойной, но вот дальше — это уже совсем иные дела и иная прерогатива. Как только общество пытается заставить всех своих членов стать идеальными, оно тут же уничтожает их свободу. А свобода — она от Бога, и отменить ее может только он, но, впрочем, — добавим мы от себя — никогда этого не сделает. Оттого столь чудовищны последствия посягательств людей на обустройство идеального мира на земле, на реализацию утопии. Это в прямом смысле «покушение с негодными средствами».
И еще одна важная мысль Франка, которую приводит Пятигорский: христианство должно включиться в социальное улучшение мира. Если немного развить эту идею, то выходит, что христианство может действовать как бы с двух сторон. Христианское вероучение формулирует саму идею «справедливости» на этическом уровне. Историческое христианство (Церковь) рука об руку с обществом и государством работает для улучшения реальных условий жизни людей, пытается поддерживать ограниченную материальную справедливость. Вспомним еще одну вещь: Франк замечает, что социалистический утопизм обычно появляется там, где историческое христианство, то есть Церковь, не включено в повседневную социальную работу по улучшению мира. Семен Людвигович Франк на опыте русской революции прекрасно понимал, какая Церковь имеется здесь в виду. Глядя на сегодняшнюю российскую жизнь — и на вакуум, образованный отсутствием здесь Православной церкви, — невольно начинаешь крутить головой, выискивая взглядом новых пророков социальной (национальной, расовой) утопии. Долго искать, увы, не приходится.
Беседа Александра Пятигорского «Христианская антропология и социальная утопия в работах Семена Франка» вышла в эфир Радио Свобода 27 августа 1978 года.
Человек в его соотношении с высшей духовной реальностью, с Богом — вот главная проблема философии как Николая Лосского , так и особенно его младшего, хотя и ранее умершего современника Семена Франка. Но вначале я бы хотел отметить одну важнейшую историческую особенность русского философствования. Дело в том, что все философское мышление о человеке, вся, так сказать, философская антропология в России первой половины нашего века развивалась под влиянием учения Владимира Сергеевича Соловьева и его последователей — Булгакова, Флоренского — о богочеловечестве.
Здесь я позволил бы себе маленькую метафору. Так, хотя Гегель — объективный идеалист и в известном смысле спиритуалист — он как бы превратился в Фейербаха, а Фейербах — в Чернышевского; по другой линии Гегель превратился в Маркса, а Маркс — в Плеханова и Ленина. Но не пришлось Соловьеву — в значительной степени христианскому антропологу — превратиться в гуманиста Горького или в неогуманиста Луначарского. Духовное влияние Соловьева было слишком огромно и непосредственно. Как бы «не было времени» избежать этого влияния. И потому мышление философское о человеке вне концепции богочеловечества оказалось в русской философии почти невозможным.
Я уже не говорю о другом важнейшем факте — факте, который был также определяющим для русской философской мысли. Это тот импульс, который в начале XX века был получен от Ницше. Импульс, который, при совершенно различном содержании, оказался в высшей степени важным для самых различных направлений русской философской мысли начала века. Забавно, что в одном пункте, только в одном, Франк расходился с Лениным и в такой же мере расходился с Бердяевым. Как и Ленин, Франк считал, что социализм — продукт переходной эпохи, тогда как Бердяев помещал социализм как бы впереди себя во времени, допуская особые личностные формы его развития в будущем. Здесь Бердяев был почти утопическим оптимистом, при всей своей критике оптимизма и утопизма.
Но, говоря о человеческом, а не абстрактноидейном содержании понятия «социализм», Франк полагает его сочетанием натуралистической основы, отрицавшей самостоятельное бытие и значение человека, со смутными чаяниями каких-то чисто человеческих духовных упований на разум и добро. Это понимание социализма у Франка непосредственно связано с его глубочайшим убеждением, что никакие социальные реформы или перевороты не смогут устранить зло и несправедливость на земле. Цитирую: «Социальное зло, как всякое зло, в конечном счете определено греховной природой человека и поэтому не может быть окончательно устранено никакими внешними человеческими средствами до чаемого преображения и окончательного обожения мира».
Здесь, пожалуй, ядро расхождений Франка с Бердяевым, который полагал, что окончательное дело одно, но что все-таки за социальным прогрессом сохраняется определенная и очень значительная ценность. Ценность, которую Франк считал скорее очень относительной и очень временной и временной. Но здесь есть и другая проблема — самая, может быть, трудная. Из самой двойственности человеческого в христианской антропологии следует необходимость включения христианства в социальное усовершенствование мира. И этого Франк отрицать не может. Здесь он полностью согласен с Николаем Александровичем Бердяевым в том, что сам успех социализма, атеизма и материализма обусловлен историческими недостатками, грехами христианства. Я подчеркиваю, историческими, а не духовными, не онтологическими. То есть где больная проблема и нет христианства — там автоматически возникает социализм, атеизм, материализм.
На самом деле социализм только и появляется исторически и географически там, где нет христианского отношения к социальным вопросам. Но ведь христианин знает, что человеческая природа греховна и несовершенна. И поэтому он не может разделять (цитирую) мысль Жан-Жака Руссо, что зло человеческой жизни определено неправильными общественными отношениями. Но одновременно, как христианин, он понимает, что всякое зло, а не только первичное зло греховности — что всякое зло есть зло и что он, как христианин и как человек, должен бороться с этим злом разумно и реалистически, а не фанатически и фантастически. И христианин не может сочувствовать самым благородным социалистическим идеям по одной причине: эти идеи предполагают принуждение, предполагают некую всеобщность применения, вне зависимости от индивидуальности тех, к кому их принципы и идеи применяются. Пусть к самому лучшему принуждать, но принуждать. «Может ли христианин изменить заповеди любви, превращая заповедь любви к ближнему в принудительную норму общественной жизни или права?» — спрашивает Франк.
Здесь мы возвращаемся к тому, о чем уже шла речь в одном из прежних разговоров о Франке. Отношение к социальному злу у христианина должно быть охранительным, как бы ограждающим, ибо всякое наступление неминуемо означает утопию как образ, ложный образ наделения социального (общественного) чертами абсолютного (божественного). То есть всякая социальная утопия есть результат непонимания, невидения того, что и добро и зло суть категории духа, <категории> духовной жизни человека, а не общественной жизни человечества. В этом смысле социалистическая утопия есть результат и следствие извращенной антропологии. И так от Платона до Руссо и от Руссо до Ленина. Закон, порядок, принуждение не могут ни уничтожить зла, ни взрастить добра.
И в этом смысле Франк — один из немногих, кто отдает должное Толстому. Да, Толстой был прав, отрицая государство как безнравственное, а Розанов не прав, утверждая его как нравственное. Пусть понятия государства и нравственности в антропологическом смысле остаются второстепенными и безразличными. Франк скорее хочет сказать, показать, что государство само по себе не нравственно, да и не может быть нравственным, ибо тогда оно будет утопическим. Государство абсолютного принуждения и подавления человека — вот чем является всякая утопия. Вот где лежит основа, центр всякого утопического мышления. Исходя из совершенно правильного сознания, что при несовершенстве человеческой природы свобода не только не обеспечивает разумной и справедливой жизни, а, напротив, фактически есть в весьма значительной степени свобода зла и неразумия, утопизм есть замысел в корне пресечь эту опасность свободы через планомерное принудительное водительство общества, общественной жизни через единый направляющий разумный организм: организм государства, который якобы должен своей волей привести человека к добру. В сущности, именно в этом и состоит чисто философская идея тоталитаризма, если оставить в стороне преступные и корыстные цели, фактически к нему примешивающиеся и в нем соучаствующие. Таким образом, свобода здесь рассматривается Франком, как и любовь, как та основа христианской антропологии, на которую всегда посягает всякая социалистическая утопия.
Франк напоминает, что сам закон, идея закона, по апостолу Павлу, лишь в корреляте греха. «Где грех, там закон». Закон естествен лишь в силу естественности: антропологической естественности человеческого греха. Законом не спасешься. И поэтому ересь утопизма можно ближайшим образом определить как искажение христианской идеи спасения мира через замысел осуществить это спасение принудительной силой закона. В этом сущность социализма.
Бердяев еще в двадцатых годах искушенно замечал, что утопии выполняются. Они не остаются утопиями, а иногда они выполняются: и исполняются очень скоро, слишком скоро, много скорее, чем этого ожидаешь. В утопиях и в их исполнении виден результат усталости от предшествующих революций и войн на уровне общества. И острая реакция — тоже по существу усталость — на творчество на уровне отдельного индивида.
Франк был одним из немногих русских философов, которые очень тонко чувствовали грань между хаосом и порядком, между беззаконием и законом. Он был один из совсем немногих, кто философски понимал, что христианская антропология при всем тяготении к устроению людей, к разумному устройству мира никогда не принесет в жертву свободу и любовь как важнейшие первичные элементы самой христианской онтологии.