АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 2
ИСТОРИОСОФИЯ ПОЗДНЕГО ВЛАДИМИРА СОЛОВЬЕВА
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
Василий Розанов не мог спокойно говорить о Владимире Соловьеве. Не то чтобы он ему завидовал, нет, он им, по его же собственному выражению, «любовался», но не любил. Соловьев раздражал Розанова, оттого Василий Васильевич все время поминает Владимира Сергеевича не то чтобы издевательски или даже с душевной ненавистью, как Гоголя, нет, именно с раздражением, и только.
Что же так раздражало Розанова в Соловьеве? Отвлеченность. Гордость. Невнимание к мелочам жизни, которые так любил Розанов, наивно считая, что он, наивный человек, в этих мелочах хоть что-то смыслит (не смыслил, придумал, что смыслит, даже целую систему сочинил, опираясь на свое фантастическое — в прямом смысле этого слова — знание жизни). Соловьев — как Ницше, как потом Шпенглер, с которыми его сравнивает Пятигорский, — не делал вида, что его интересует «повседневность»; его занимали совсем другие вещи. И вот это соловьевское нежелание прикидываться так злило Розанова.
Тут, конечно, вспоминается Толстой. Он — в отличие от Вл. Соловьева, Шпенглера и даже Ницше — был гениальный художник и истинно радикальный мыслитель; только его натура могла ухватить разом и мелочи, и общую картину. Думаю, для этого нужно было быть помещиком и аристократом, то есть иметь генетический опыт владения живыми людьми (то есть своевольного распоряжения их жизнями) плюс равнодушие представителя высшего социального класса, для которого — в отличие от разночинца-интеллигента — производство культуры не было делом жизни; да и вообще интересным делом. Впрочем, Вл. Соловьев, хотя и происходил из профессорской семьи (он был сыном великого русского историка Сергея Соловьева, выходца из духовенства), тоже не считал «культуру» содержанием — и уж тем более целью истории, Истории с большой буквы. В этом Пятигорский видит особую заслугу Вл. Соловьева и главное его отличие от Ницше, Шпенглера и Тойнби. Духовное, религиозное не было связано у Соловьева с «культурным», потому он стоит особняком среди мыслителей второй половины XIX века, одержимых национально-культурными проблемами; он не вписывается в контекст позднего романтизма; обратите внимание — Пятигорский подчеркивает, что Вл. Соловьев не был романтиком. И это несмотря на канонический ультраромантический образ философа: горящие глаза, изможденное лицо, длинные спутанные волосы и борода, скитальчество, ранняя смерть. Внешность обманчива, что бы там ни говорили эстеты времен позднего романтизма.
Он, конечно, гностик, и Пятигорский прямо говорит об этом (правда, речь идет исключительно о «позднем Соловьеве»). Для Соловьева, как для настоящего гностика, Зло не есть следствие отсутствия Добра в некоторых отдельно взятых точках мироздания, оно (Антихрист) активно борется с Добром, с Истиной, принесенной Христом. История, считает Вл. Соловьев, телеологична, она есть процесс, носящий мистико-этический характер, итогом, венцом которого станет Страшный суд. Здесь Пятигорский делает очень интересное замечание, мол, Вл. Соловьев утверждал, что Страшный суд есть долгий процесс, тяжба, настоящий суд, а вовсе не поспешная процедура распределения воскресших по адовым и райским палатам мистической Волшебной Горы. Здесь — не знаю, намеренно это говорил Пятигорский или просто так получилось, — соловьевский Страшный суд приобретает черты кафкиан- ского Процесса; причем не только великий финал Истории, но и она сама по себе тоже. Да, — согласимся с философом, — история есть драма, история эсхатологична, история есть процесс, только в юридическом значении этого слова, где Христос и Антихрист служат повытчиками по делам Добра и Зла. Вл. Соловьев видел себя одним из участников долгого процесса такой Истории; будучи не только философом, но и поэтом, он с любопытством (во- влеченно, надо сказать) наблюдал за происходящим. Тут можно вспомнить и его стихотворение «Das Ewig-Weibli- che. Слово увещевательное к морским чертям» («Ясно, что черти хотят моей смерти, / Как и по чину прилично чертям. / Бог с вами, черти! Однако, поверьте, / Вам я себя на съеденье не дам»), и, конечно, знаменитую историю, которую он рассказал одной приятельнице: «Ехал я на пароходе; вдруг почувствовал, как что-то сдавило мне плечи; и я увидал белое туманное пятно и услыхал голос: „А, попался, длинный, попался!» — Я произнес самое сильное заклинание, какое существует: „Именем Христа Распятого!» Дьявол исчез, но весь день я чувствовал себя разбитым». Конечно, можно увидеть во всем этом влияние fin de siecle, эпохи декаданса и прочих дразнящих красивостей, но не стоит забывать — Вл. Соловьев не был романтиком, во всем, что касается битвы Христа и Антихриста, он серьезен, очень серьезен. Оттого он и не пользуется популярностью сегодня. А времена, когда Соловьев (посмертно) и его учение вдохновляли поэтов и жизнестроителей… это другое. Философ не в ответе за пошловатых эпигонов.
И последнее. Тот же самый Розанов, который считал (справедливо), что в учении Вл. Соловьева и его самой фигуре не было ничего «русского» («русского» в розановском понимании, конечно), очень точно определил будущее отношение русского общества к философу. Надеюсь, это только оценка, а не приговор: «.. .прав старый мой вопрос Соловьеву <…>: „да зачем вам свобода?» Свобода нужна содержанию (чтобы ему развиваться), но какая же и зачем свобода бессодержательному? А ведь русское общество бессодержательно. Русский человек не бессодержателен — но русское общество бессодержательно». Проблема в том, что Вл. Соловьева интересовала именно персональная свобода.
Беседа Александра Пятигорского под названием «Об историософии позднего Владимира Соловьева» вышла в эфир Радио Свобода 13 мая 1977 года.
Если есть в России и на свете философ, о котором можно сказать, что он непрерывно менял свои взгляды, то это, конечно, Владимир Сергеевич Соловьев (1853-1900). Добавим при этом, что он никогда не изменял самому себе. Будучи абсолютно лишен философского догматизма, он именно этим не только возмущал своих противников, но и приводил в отчаяние последователей и друзей: ибо те идеи, которыми они еще вчера восхищались, сегодня им самим безжалостно отбрасывались, а иногда и высмеивались.
Но в этой передаче я не буду говорить о нем как религиозном философе вообще. Речь здесь будет идти только лишь о тех его воззрениях, сформировавшихся в последний период его жизни, которые входили в его религиозно-философское осознание истории.
Сначала несколько общих замечаний.
К середине девяностых годов Соловьев полностью отказался от идеи церковной организации человечества на основе равно православия или католицизма как от идеи утопической, чем решительно оттолкнул от себя поздних славянофилов. Здесь очень существенно и то, что он при этом отказался и от идеи социальной организации России или мира вообще, чем полностью оттолкнул от себя тех немногих прогрессистов и поздних народников, которые еще в начале девяностых годов проявляли некоторый интерес к его общерелигиозным идеям.
Второе. Именно в это время в нем созревает убеждение в том, что история — это процесс мистический и этический, процесс нравственно-религиозного творчества, несводимый ни к каким закономерностям материального или духовного порядка, но постижимый только в его мистических целях, то есть в его эсхатологии. В этом отношении Соловьев не был похож ни на одного из европейских философов истории, живших одновременно с ним или после него. Ницше, Шпенглер, а затем и Тойнби, осознавая историю, занимались культурой. Только культура была для них тем объектом, в котором происходила, так сказать, работа истории. Культура была для них тем, чем для Маркса — общество. Для Соловьева культура не существовала вообще как самостоятельный объект философствования. Он не занимался ее объяснением, ибо в движении разнокультурного, разноязычного человечества к его общечеловеческим целям культура являлась не более чем второстепенным обстоятельством для Соловьева. Это-то и делает историософию Соловьева уникальным дебютом не только русской, но и мировой философии XX века, своего рода духовным введением в современную философию истории.
Я не случайно говорю «введение». Ведь действительное введение содержит не только метод и постановку задачи, но и те необходимые посылки, развивая которые метод эту задачу решит. Метод у Соловьева прост и тривиален. Это исторический метод. И история для Соловьева — вещь вполне реальная, а не отвлеченное понятие или рабочая гипотеза. Но это не история самоотчуждения или самореализации духа или абсолютной идеи, как у Гегеля, не история классовой борьбы, как у Маркса, и не история конкретной западной культуры, как у Шпенглера. У Соловьева это история развития движения нравственного начала во всех людях. Но не самого по себе (это очень важно), как у Толстого, например, — а в его ответе на весть, принесенную Иисусом Христом. И только в мистическом богопознании этого ответа нравственность есть действительная, то есть духовная нравственность. Сейчас я говорю только о конечных выводах, собственно предсмертных выводах Соловьева, сделанных им в замечательной книге — в «Трех разговорах» и в статьях и пасхальных письмах, приложенных к основному тексту этой книги. Книга написана им в 1900 году.
Основная посылка дана в первой же фразе Введения: «Есть ли зло только естественный недостаток, несовершенство, само собой исчезающее с ростом добра, или оно есть действительная сила, посредством соблазнов владеющая нашим миром, так что для успешной борьбы с нею нужно иметь точку опоры в ином порядке бытия?» Надо заметить, что самым страшным, самым дьявольским видом соблазнов автор считал не чувственность, тщеславие или властолюбие, а «те тонкие соблазны, которые производятся полуистинами, а соблазняют эти полуистины только малых сих, из которых, однако, состоит весь мир». Сейчас я привел цитату из Соловьева. Антихрист, по Соловьеву, является в конце исторической эпохи как источник и форма, а не образ этой силы зла; и его явление в апокалипсисе и предсказанный результат борьбы есть результат борьбы зла и добра в человеке, во всех людях, а не только в христианах.
Эта борьба, по Соловьеву, активна. От нее не отделаешься непротивлением злу и личной высокой нравственностью, — ибо сам дьявол прежде всего активен. Поэтому вера в исторические судьбы народов и культур, вера в судьбу, понимаемую в виде результатов или равнодействующих социальных, экономических и других сил, бессмысленна: ибо смысл не позади, не в истории, а впереди нас, и вся история борьбы добра и зла в мире как бы стягивается к своему концу.
Но какую же роль играют здесь такие факторы, столь значимые для Ницше и Шпенглера, как сила, кровь, дух народа? Для Соловьева они играют некоторую роль, но далеко не решающую. Их роль в том, что они, возникнув в предшествующую христианству (по Шпенглеру и Ницше — доисторическую) эру, могут повлиять на ход событий, на ход жизни народа. То есть таким образом они в какой- то степени ограничивают его — народа — духовную свободу, свободу выбора между добром и злом. Но сама свобода остается.
В этом смысле замечательна оценка, данная Соловьевым Испано-американской войне в 1898 году. С одной стороны, очевидность: дряхлеющая полуфеодальная Испания с ее великой культурой, искусством, страна, у которой все в прошлом, спровоцированная и разгромленная наглой, сильной и молодой капиталистической державой. С другой стороны, где ничто уже не очевидно (ибо это надо увидеть так, как мог это увидеть только Соловьев), это Испания, которая в течение более шести столетий доблестно сражалась против мусульманских поработителей и в конце концов победила их полностью в открытом честном с обеих сторон бою. За это, а не по причинам этого она сделалась величайшею державой мира. И что же? В годину ее заслуженного триумфа Испания из победителя превращается в гонителя и тюремщика, изгоняя миллионы мавров и евреев, повинных только в том, что они не христиане. Но мало того, вскоре после этого христианский монах — оплот ее духовной силы — превращается в палача, учреждая инквизицию с ее страшным психологическим насилием, с ее страшными физическими пытками. А оставшихся бывших мавров и евреев, насильно обращенных в христианство, пытают и убивают за то только, что они плохие христиане. «Именно в это время, — говорит Соловьев, — испанцы перестали быть христианами сами и стали гораздо хуже язычников, ибо, выдрав зло, они именем Иисуса Христа предали его как Бога живого». И в этом, по его мнению, некоторую роль сыграл фактор генетический: сильный финикийский элемент в их крови и культуре. Финикийцы совершали человеческие жертвоприношения. Но разгром Испании Соединенными Штатами и произошел, по мнению Соловьева, как кара истории. Немезида (так называется статья Соловьева) решила не в пользу Штатов, но против Испании за ее исторический выбор в пользу зла. «Жалкие торгаши, победившие хитростью и силой благородного старого воина», — так сказал бы об этом Шпенглер. Но Соловьев никогда не был романтиком. Замечательно, что для него, как и для Шпенглера, который был младше его как раз на поколение, существовало понятие суда истории. Но посмотрите, как полярно различаются здесь их точки зрения. Шпенглер пишет в последней главе «Заката Европы» в 1917 году: «Мировая история — это суд, всегда решающий в пользу сильного и более уверенного в себе, суд, который всегда приносит истину и справедливость в жертву мощи и расе». Соловьев пишет в предисловии к «Трем разговорам» в 1900 году: «Если с известной точки зрения всемирная история есть всемирный суд Божий, то ведь в понятие такого суда входит долгая и сложная тяжба, процесс между добрыми и злыми историческими силами».