Книги / Изданные книги / Свободный философ Пятигорский т.2 / «После конца времени» — Ноам Чомский (Хомский), левый пессимизм

 

АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ

СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ

том 2

 

«ПОСЛЕ КОНЦА ВРЕМЕНИ» — НОАМ ЧОМСКИЙ (ХОМСКИЙ), ЛЕВЫЙ ПЕССИМИЗМ

 

Предварительный комментарий Кирилла Кобрина

Эта первая из бесед Пятигорского, где он прямо гово­рит о событиях, происходивших в момент сочинения тек­ста и записи на радио. Одиннадцатое октября 1991 года: ГКЧП уже канул в безвечность, Горбачев цепляется за остатки бывшего Союза, переименовывая его из СССР в СНГ. Через два месяца трое коренастых дядек соберут­ся в Беловежской пуще и положат этому окончательный конец.

Безусловно, ни о чем из вышеперечисленного Пяти­горский не упоминает. Его интересует даже не цайтгайст, а мышление на переломе — никто не стал бы отрицать в октябре 1991 года, что происходит именно перелом. Но большинство тех, кто пытался мыслить (или прикидывал­ся, что мыслит, или прикидывался, что пытается мыслить), тогда были заняты двумя вещами. Одни строили планы и предсказывали будущее — им казалось, что оно, буду­щее, наступает по какому-то плану согласно расписанию (и именно то будущее, которое ожидают). Другие же пы­тались перетащить через перелом конца восьмидесятых — начала девяностых свое старое сложившееся мышление, со всей его архитектурой, системой ценностей, терминоло­гией и, главное, верой в цель. Вторым как раз, по мнению Пятигорского, был Хомский (он же Чомски — для эконо­мии времени буду называть этого знаменитого лингвиста так, как писали в советских переводах).

Перед тем как перейдем к Хомскому, поговорим о первой категории, о предсказателях. С ними проще все­го. Берется система взглядов, которых человек придер­живался до некоего важного события, после чего — если ход этого события хотя бы отдаленно соответствует этой системе взглядов — она целиком переносится на буду­щее. К примеру: кошки едят мышей, только что на наших глазах кошка съела мышь, значит, в конце концов кошки съедят всех мышей и умрут с голоду. Чтобы такого ужаса не произошло, мы должны заранее подготовиться и при­учать кошек питаться, скажем, капустой. Для реализации этого плана выделяются немалые средства, проводится общественная кампания «Спасем кошек от голода!», ка­пустные грядки покрывают все большую и большую часть планеты — и так далее и тому подобное. В какой-то мо­мент выясняется, что эта логика не работает — кошки всегда ели мышей, значит, и дальше будут это делать — ибо поголовье маленьких серых существ с хвостиками растет быстрее, чем потери мышиного племени от когтей пушистых кис. Даже если на ваших глазах кошки сожрут тысячу мышей, ничего не изменится — и придется куда- то девать гигантский урожай капусты. Тут возникает два выхода из ситуации. Либо надо все-таки заставить кошек питаться капустой (лучше же, чем душить и рвать зубами живые существа!), либо попытаться приспособить капус­ту для каких-то иных выгодных и полезных целей. Скажем, делать из капусты ракетное топливо. Ну а дальше уже на­чинается другой сюжет: борьба «капустной партии» с теми, кто защищает права кошек, в том числе и их право питать­ся тем, чем те привыкли. В игру вступают производители традиционного ракетного топлива — они обвиняют капустосажателей в экологических преступлениях, так как «кочанные сельхозкультуры» плохо влияют на почву, осо­бенно в Перу, где отчего-то решили завести самые боль­шие плантации. Против антикапустников выступают дея­тели культуры, которых убедили в полезности глобальной капустизации кошек и необходимости защитить мышей от насилия; «капустеры» (так называют писателей, поэ­тов, музыкантов и художников — участников промыши­ного движения) делают своей иконой Монтеня, который, как известно, удалился от дел в собственный замок, где выращивал капусту. «Без нее Монтень не написал бы ни строчки!» — так звучит их лозунг, начертанный над портре­том основоположника жанра «эссе»: Монтень грустно смотрит на этот мир. На его голове сидит маленькая дру­желюбная мышка. У ног Монтеня киса с таким нетерпе­нием, будто только что выпила лафитник водки, запусти­ла лапу в бочку с квашеной капустой.

«Все шутите», — устало скажет читатель. Отнюдь. Ска­жем, вы убежденный сторонник демократии и свободного рынка. Вы всю жизнь сражались с советским тоталитариз­мом (на самом деле в последние лет тридцать существо­вания СССР — авторитаризмом) и с плановой экономи­кой. Вы считаете демократию и свободный рынок:

а) универсальными ценностями;

б) вещами настолько между собой связанными, что одно без другого не существует.

И вот пришел момент вашего торжества — оплот несвободы политической и экономической рухнул. Что придет на смену ему? Конечно свобода: политическая и экономическая, ибо первой без второй не бывает. Значит, следует помочь неразумным, до какого-то момента заблуждающимся жителям бывшего нехорошего оплота обрести то и это. Плюс ко всему вы смутно помните нечто про «базис» и «надстройку», мол, сначала надо создать условия для свободного рынка, а там уже поли­тическая свобода/демократия придет нагая с оливковой ветвью свободных выборов в руке. Вы подгоняете эту конструкцию к повседневной жизни трех четвертей (в луч­шем случае, а то ведь и больше) населения земного шара; продолжая метафору, вы засаживаете пространство их обитания капустой, вы вкладываете в это дело все сво­бодные ресурсы, прежде всего финансовые (вы же вери­те в деньги, этот универсальный знаменатель мира!), и спокойно ждете наступления вечного мира и торжества рыночной демократии. Фукуяма уже объявил вердикт; еще одно усилие, как говаривал маркиз де Сад, и все будут свободны.

Это, скажем так, «схематики». А еще были (и есть) «идеологи», к ним Хомский и принадлежит. У вторых все очень похоже на первых, но с одним отличием: для них интенция и телеология важнее торжества нынешней схе­мы. Особенно это касалось (и касается) западных левых идеологов. Ведь им минувшие десятилетия, примерно с 1929 года, пришлось очень нелегко. Сначала нужно было изворачиваться и закрывать глаза на сталинизм — что пос­ле войны стало еще сложнее, несмотря на вполне закон­ную гордость за огромный вклад коммунистов (и СССР) в победу над нацизмом и фашизмом. Потом случился XX съезд КПСС и примерно в то же время — советская интервен­ция в Венгрию. Затем посадки и высылки диссидентов и просто деятелей культуры уже из отчасти вегетарианско­го Советского Союза. Плюс подавление Пражской весны.

Сначала какую-то надежду западным левым подавал Мао, но и здесь получилось чудовищно. Еще хуже произошло в Кампучии. Брежневский СССР впал в маразм вместе с ген­секом. Наконец советский лагерь рухнул. Все это время западным левым помогали две вещи:

а) «холодная война», в ходе которой Запад, а осо­бенно США, натворили немало мерзостей, что давало обильную пищу для подпитки антиамериканизма и анти­капитализма;

б) реальная работа по строительству более справед­ливого, социально ориентированного общества, которое и стало главным достижением послевоенного Запада. Если Запад победил в «холодной войне», если он дей­ствительно был Империей Добра, то только благодаря тому, что к «свободному рынку» и «политической свобо­де» здесь добавился «социализм». Прежде всего я гово­рю о Западной Европе; но и в США начиная с довоенно­го «нового курса» Рузвельта и с продолжением в виде программы строительства дешевого жилья и «войны с бедностью» (не говоря уже о решительном уничтожении расового неравенства) — политика велась в том же на­правлении. Такая политика была бы невозможна без мощ­ного левого движения почти во всех этих странах, а даже умеренное левое движение было бы невозможно без ра­дикальной критики капитализма с дальнего края, от Сарт­ра, Фуко, Альтюссера… — и до Хомского.

Эта «левая критика», как справедливо отмечает Пя­тигорский, исходила из того же базового представления, что и схема их правых оппонентов. И те и другие считали, что есть одна универсальная шахматная доска, где ре­шаются судьбы человечества. Только для Хомского и некоторых его единомышленников настоящий игрок там всегда был один — зловещие Штаты, а вот против них садились играть самые разные спарринг-партнеры, при­чем с одинаковым (никаким) успехом. То есть «схема­тики» мыслили (и мыслят) гностически, их мир — мир решающей схватки Добра со Злом, а «левые критики» па­раноидально видят только один полюс, Зла, и взыскуют его скорейшего разоблачения и гибели. Самое смешное, что сами обитают они внутри этого полюса. Мордоряне, беспощадные критики Мордора.

Это самая веселая из бесед Пятигорского. Обижать знаменитого лингвиста он не хочет, слишком уважает за профессиональные заслуги, но отказать себе в иронии по поводу его политических проповедей не может. От­сюда уморительный лозунг: «Бедолаги всех стран, соеди­няйтесь!»

Беседа Александра Пятигорского «После конца вре­мени» — Ноам Чомский (Хомский), левый пессимизм» вышла в эфир Радио Свобода 11 октября 1991 года.

 

Американец Ноам Чомский (в России его фамилия произносится как Хомский) — один из самых за­мечательных лингвистов современности и ветеран левого пессимизма. Его последняя книга «Сокру­шение демократии» — последнее слово этой стран­ной философии, да чего там! — почти теологии, возникшей как реакция на маккартизм, <на> дви­жение конца шестидесятых—начала семидесятых, <на> Вьетнамскую войну и «холодную войну», ко­гда все было определенно очень плохо: в Штатах, в Советском Союзе, Эфиопии, Камбодже, в мире на­конец. Тогда левый пессимизм работал, так сказать, как одна из типовых установок американской ин­теллектуальной элиты.

Теперь этого времени нет, а другое еще неясно не только в своих результатах, но и в тенденциях. Оно ведь только началось. Еще рано становиться пессимистом, или оптимистом, или левым, или пра­вым. «Да нет! — кричит Чомский. — XX век не кон­чился! Еще не вечер! Вы еще увидите, как вся ги­гантская мощь этой сверхдержавы (Соединенных Штатов) обратится после развала большевистской системы против Японии и Германии, против Евро­пы. Нынешняя ситуация чревата опаснейшими неожиданностями».

Увы, главная неожиданность уже случилась — и за десять лет до завершения века. Другой мир, о котором невозможно думать как о предыдущем. Мы еще о нем ничего не знаем. Надо менять мыш­ление, что безумно трудно, или посидеть молча, что, как вы понимаете, решительно невозможно. Как доблестные старые большевики, пропустившие момент «превращения» революционной России в автократически управляемую военную империю, как многие мои современники-диссиденты, видя­щие в нынешней опять России осуществление их упований шестидесятых-семидесятых годов, так Чомский и его друзья не могут примириться с не своим миром и искренне притворяются (уверяю вас, это вполне возможно), что тот мир — их — еще держится.

Плохо, конечно, с терминологией. Вместо: «Про­летарии всех стран, соединяйтесь!», «революция», «люди доброй воли», «движение за мир» — появля­ется что-то вроде: «Бедолаги всех стран» или просто порядочные люди, которые понимают — что. Так у Чомского. Язык не изменишь в три дня. Приходится писать на прежнем. Чомский не может примирить­ся с тем, что мир ему изменил. Четыреста страниц текста, семьсот сносок и примечаний, гигантский труд своей, его правоты. Сейчас ее нет, правая она или левая, ибо разрушена сама основа того, о чем эта правота. Того, о чем она, нет в мире, а не в Со­единенных Штатах.

Это приводит нас к одной очень существенной черте книги и всей политической психологии Чом­ского: крайний америкоцентризм. Называя себя — и не в шутку! — застарелым оптимистом, верящим в вечный инстинкт свободы в человеке, он все вре­мя обращается к американским отцам-основателям (Вашингтону, Пейну, Франклину, Адамсам и, конеч­но, Джефферсону) как к создателям тех форм и структур, внутри которых реализовалась и реализу­ется политическая манифестация этого инстинкта свободы. Но что делать со своим инстинктом сво­боды тем бедолагам из Камбоджи или Нахичева­ни — выбор случаен, — где этих форм и структур не было и нет? Чомский об этом не знает. Заимст­вовать их у американского левиафана или своим умом доходить?

Я думаю, что другой, еще малоизвестный нам мир уже ставит нас перед совершенно новой проблемой: проблемой освобождения от политической идеологии вообще, равно от апологетики и крити­ки политических систем. Но если так, то Ноаму Чомскому придется вернуться к глубинным син­таксическим структурам и проблеме врожденно­сти первичных языковых навыков — к тому, в чем он был и остается чемпионом. Захочет ли он? — вопрос не политики, а психологии. Ноам Чомский не знает, что жизнь не имеет прямого отношения к логике.

— к следующей беседе —


 

Cookies help us deliver our services. By using our services, you agree to our use of cookies.