Книги / Изданные книги / Свободный философ Пятигорский т.2 / Рабфак Жан-Поля Сартра

 

АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ

СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ

том 2

 

РАБФАК ЖАН-ПОЛЯ-САРТРА

 

Предварительный комментарий Кирилла Кобрина

Сартр был мало кому известен в тридцатые и даже в со­роковые годы, почти до самого конца первого послево­енного десятилетия. Слишком много было перед войной матерых конкурентов, один Батай чего стоил, не говоря уже о сюрреалистах, не растерявших еще своего элана. Во время войны стало не до того; тут либо совсем уходи в резистанс, либо сиди потихоньку, пока оно само собой не рассосется. Франции, как обычно, повезло, и «оно» почти само собой и рассосалось — не считая, конечно, погибших евреев, партизан, солдат союзников, высадив­шихся в Нормандии. В остальном, business as usual — про­фессорские должности, книги, рецензии, сидение в кафе (пусть там и не было былого ассортимента), друзья, бесе­ды, менажи а труа.

Сартр с Симоной де Бовуар выбрали этот вариант — а он к большой популярности явно не вел. Жан-Поля и Симону всегда можно найти в «Кафе де Флёр», что рядом с их домом на рю Бонапарт. Тут важно вспомнить вот еще что: именно в конце сороковых—начале пятидесятых нача­лась богемная слава парижского района Сен-Жермен-де- Пре, с его кабачками, кафе и клубами. Там играли лучший в Европе джаз (в Париж переехали после войны несколь­ко первоклассных американских джазменов, да и местные были гениальные — Стефан Граппелли, Джанго Рейнхардт), там пили и говорили пережившие войну интеллектуалы,

Жюльетт Греко во всем в черном поет, Борис Виан играет на трубе. Нет Бога кроме экзистенциализма, а Жан-Поль Сартр пророк его.

Сартр с удовольствием согласился на участие в этом милом спектакле, что его, собственно, и погубило. Пасти народы всегда проще, особенно если «народы» чужие, а аудитория — своя и говорит на том же языке. Важную роль сыграла и эпоха, но не в том смысле, в котором го­ворит Пятигорский. Он имеет в виду время господства в общественном сознании некоторых западных стран так на­зываемых «публичных интеллектуалов», причем левых — именно такая эпоха, по его мнению, в начале 1990-х подо­шла к концу. Пятигорский ошибался редко, но здесь явно недооценил послевоенный цайтгайст. Слова о «конце эпохи Сартра (и таких, как Сартр)» сказаны в 1991-м, при­мерно в это же самое время в легендарном левом лондон­ском издательстве Verso издавалась уже семнадцатая кни­га сорокадвухлетнего Славоя Жижека «For They Know Not What They Do». Сокрушительная популярность Жижека была еще впереди, но уж точно: между самоубийством Ги Дебора и интеллигентской модой на «левое» нынеш­него покроя не было никакой паузы.

Но я про другой цайтгайст. В начале 1950-х годов ме­диа окончательно превратились в главный инструмент по­литической и идеологической жизни Запада — я имею в виду прежде всего телевидение. Несмотря на кажущуюся нетелегеничность Сартра и де Бовуар, они часто дают интер­вью и превращаются в каком-то смысле в медиаперсон.

У них спрашивают обо всем, они диктуют, как надо жить и что надо думать, какие идеи носят в этом интеллек­туальном сезоне. Мне кажется, что говорить с де Бовуар в шестидесятые годы было интереснее — она, автор великой книги «Второй пол», проповедовала феминизм; Сартру с какого-то момента оказалось просто нечего проповедовать. Потом случился май шестьдесят восьмого, и Сартр не мог не принять в нем участие. На знаменитых фотографиях того времени старый философ стоит рядом с молодым стильным Мишелем Фуко, похожий на провин­циального дядюшку, которого столичный племянник из озорства привел в порнокинотеатр.

Ну а забыли Сартра — не забыли, конечно, а полузабыли — очень зря. Жизнь его дает важный негативный урок начинающему интеллектуалу, а многие сочинения — столь же серьезный позитивный урок настоящего таланта, тон­кости и европейской культурности. Его «Слова» — одно из самых захватывающих вскрытий трупа «литерато­ра», а его солдатские дневники «странной войны» — чте­ние поучительное, отталкивающее и саморазоблачающее. Сартр умел анализировать свое поведение и свои реакции.

В конце сороковых не всем нравилась слава Сартра- интеллектуала и открывателя горизонтов. Парижская «Sa- medi soir» писала: «Французские романисты не смогут обогатить нашу литературу, открыв Америку. <…> Турень не населена неграми, которые проводят жизнь, распевая спиричуэлсы и изгоняя духов, потребляя ямайский ром. Дижон не похож на Чикаго, парижане не разгуливают, насосавшись виски». Приведу напоследок и текст явно сочувственный: «Этот академический сопляк оторвался от своих книг, чтобы воспламенить усердных обитателей „Кафе де Флёр» яростным дыханием литературной рево­люции».

Беседа Александра Пятигорского «Рабфак Жан-Поля Сартра» вышла в эфир Радио Свобода 21 июня 1991 года.

 

Какие только удивительные вещи не вытворяет с нами память! Через одиннадцать лет после смерти главного ветерана французского экзистенциализма и чемпиона левого интеллектуализма пятидесятых- шестидесятых годов Сартра один из опять же глав­ных интеллектуалов современной Англии Джордж Стейнер спрашивает: «А что же осталось от Сартра и его философии?» И сам отвечает в своем огром­ном обзоре сартрианы последних лет: «Да в сущ­ности ничего, кроме нескольких сот страниц отмен­ной французской прозы, что само по себе немало, и уже расплывающегося в предвечерних сумерках XX века самообраза метущегося и страдающего философа и писателя». Самообраз всегда для дру­гого; для других создание и культивирование авто­ром собственного образа лишает его способности к реальному самосознанию, к рефлексии над своим мышлением и творчеством. Писателю это еще мо­жет сойти; философу — никогда. Рефлексия само­сознания всегда направлена на меня как я есть. Самообраз — это как меня увидят другие. Погово­рим об отчаянии философа.

Джордж Стейнер серьезно полагает, что главное условие сартровского отчаяния — это его глубокая и с огромным трудом скрываемая буржуазность, которую он всю жизнь тщетно пытался то подавить, то замаскировать: скрыть под маской революционной левизны, философского радикализма и край­него антиамериканизма. В этом ему положительно не везло. Что бы Сартр ни делал, ни говорил и ни писал, его категорически не трогали. Более того, ему даже не угрожали. И так при всех режимах, от Даладье до Жискара д’Эстена. Даже немцы и петэновцы во время оккупации его не тронули. При Четвертой республике он превратился в официаль­но разрешенного революционера, хуже того — в признанный всеми режимами подрывной элемент. Во время оккупации он опубликовал «Бытие и ни­что», свою единственную истинно философскую работу, где он с настоящей откровенностью филосо­фа говорил о своем и о чужом как одном, философа. Потом он признался, что именно это страшное вре­мя было временем его максимального философско­го взлета. Затем в превосходной пьесе «Грязные руки» он обосрал Сопротивление, коммунистов в первую очередь; за дело, по-видимому.

Я не думаю, чтобы все говорило о какой-то осо­бой его буржуазности. Скорее, это интуитивная ре­акция не рефлексирующего мыслителя (рефлексирующему-то вообще плевать, у кого чистые руки, а у кого грязные) на свою будущую ситуацию. То есть Сартр — писатель с чистыми руками предвос­хитил Сартра — выразителя общественной тенден­ции с грязными. Позднее, поддерживая левый на­кал модных французских интеллектуалов и упорно оправдывая уже тогда давно скомпрометированные советский и китайский режимы, Сартр тем не ме­нее никогда не решался связать себя лично ни с одним из радикальных движений во Франции кон­ца шестидесятых и начала семидесятых годов. Эту позицию он пытался объяснить диалектикой си­туации философа в своих знаменитых «Диалекти­ческих интервью». Но дело, конечно, не в этом, а в том, что его время кончилось фактически уже в конце пятидесятых, — хотя он этого не заметил. А должен был бы, если бы реализовал в себе единст­во философа с его философией, каковой бы послед­няя ни была.

Итак, Стейнер спрашивает, что осталось от Сар­тра. Вопрос неправильный. Правильно было бы спросить, что осталось от времени, которое Сартр выражал и с которым он себя отождествлял, даже перестав быть настоящим философом. Вообще-то, настоящий философ ничего не выражает и ни с чем себя не отождествляет. Ответ — мой, а не Стейне­ра. Нет, ничего не осталось. Опыт этого времени оказался таким же нереальным, как и любые по­пытки сделать его реальным. «А искусство, литера­тура, кино?» — спросит Стейнер. Этим я здесь не занимаюсь. Расстанемся пока с Сартром.

— к следующей беседе —


 

Cookies help us deliver our services. By using our services, you agree to our use of cookies.