АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 2
СБОРНИК «ВЕХИ» — РЕЛИГИЯ И АТЕИЗМ В РОССИИ. СЕРГИЙ БУЛГАКОВ
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
Довольно глупо каждый раз, начиная писать вводное эссе к беседе Пятигорского об очередном русском философе, ловить себя на эдакой оправдывающейся интонации. Мол, да, что поделать, тут без гандикапа не обойтись, собственных Невтонов Земля Русская родила, а вот насчет собственных Платонов как-то не очень. По крайней мере, до XX века, а то и до двадцатых годов XX века. Более того — и тут автор этих строк отдает себя на растерзание почтеннейшей публики, — самое интересное в собственно философском смысле на русском языке произошло, увы, не в Париже или в Берлине, не в Белграде или в Праге, не говоря уже о меньших столицах первой русской эмиграции, а в советской Москве, советском Ленинграде и еще некоторых местах по страшную сторону «железного занавеса». Столь разные люди, многие из которых пережили настоящую трагедию в чудовищной стране-могиле, оказались первыми настоящими философами в России; сделаем ударение не на слове «России», а на слове «философами». Шпет, Лидия Гинзбург, Липавский, Бахтин (да-да, не просто «историк культуры», а мыслитель Бахтин), Мамардашвили, Ильенков — так выглядит список русских философов. И конечно, Пятигорский.
Здесь можно много спекулировать на (невыносимо пошлую) тему благодетельности страдания и притеснений для развития искусств и наук. Мол, чем больше давил всякую жизнь усатый упырь, а до и после него — просто злодеи разного калибра, тем лучше было для культуры. Ложь, конечно. Причем, ложь, обычно изрекаемая людьми, не готовыми и пальца уколоть ради прогресса собственной философии, литературы, искусства. Они готовы лишь рассуждать, а при случае — встать на сторону тех, кто гонит, кто преследует, уговаривая себя и других, что только так и надо способствовать успехам возвышенного и отвлеченного. Шаламов прав: ГУЛАГ ни при каких обстоятельствах не является (и не может являться) «полезным опытом»: он негативен, как стопроцентно негативно отсутствие свободы и убийство людей. Вне этих страшных обстоятельств и Шпет, и Гинзбург, и Бахтин, и другие мною названные сделали бы больше. Но даже то, что сделали, — не благодаря мерзости несвободы, конечно, а вопреки. Просто эти люди оказались сильнее, талантливее и бесстрашнее (по крайней мере, философски бесстрашнее) других, быть может, не менее одаренных. Многим из них терять было почти нечего — и они шли до конца в своем мышлении, как, к примеру, Лидия Гинзбург, на мой взгляд, самый последовательный марксист прошлого века. Тоталитарный мир не помогал, а мешал им — но они сделали свое дело, оттого отлитая в их словах энергия концентрированнее и отчаяннее.
Что уж там говорить о представителях русской культуры, так или иначе выброшенных с родины. Немногие из них проявляли истинный интерес к тому, что стало их окружать, к местному, а не русскому Берлину, Белграду, Праге и даже Парижу. Были, конечно, исключения вроде Романа Якобсона, который выучил чешский и преподавал в Брно. Но не будем забывать, что Якобсон — очень специальный эмигрант, никто из СССР его не изгонял, великий лингвист работал переводчиком в советской миссии и года до 1925-го сохранял советский паспорт. Да и во всех остальных отношениях он сильно отличался от Бердяева, С. Булгакова, Франка и других. Якобсон — дитя революции. Из людей же «серебряного века», кажется, только Шестов сделал шаг навстречу принявшей его стране и культуре. И, надо сказать, эта культура, французская, отплатила ему признанием. Остальные в основном доводили до конца старые, дореволюционные, споры, хотя и пользовались уже совершенно иным материалом для своих построений.
И тут возникает очевидный вопрос: отчего в беседах Пятигорского нет никого из них — ни Шпета, ни Бахтина, ни Гинзбург? Вообще, мне кажется, Пятигорский в цикле о философах и философии в России поставил задачу рассказать о закончившейся философии, о том, что осталось в прошлом и представляет скорее культурный интерес, не говоря уже о просветительских целях — должен же кто-то изложить советскому человеку системы мысли, за знакомство с которыми его, советского человека, могли в те годы отправить в Мордовию… Иными словами — и особенно если обратить внимание, что Пятигорский сознательно выбирает пересказ идей своих героев, воздерживаясь от оценки и даже интерпретации, — в цикле все- таки речь идет об истории культуры, а не о философии безо всякой культуры, то есть не о философии в том смысле, как ее понимал Пятигорский.
Но есть исключения, и одно из них касается статьи С. Булгакова в сборнике «Вехи». Этот текст Булгакова исключительно актуален, и речь в нем идет о продолжающейся русской истории и о важных и живых сегодня вопросах русского общества. Нет-нет, это, конечно, не философия, — это глубокий анализ истории русского общества. Из всех возможных историй с прилагательным «русский» она самая интересная. А самая неинтересная — та, в которой рядом со словом «русский» стоит слово «государство». Странно, что все параноидально предпочитают именно эту историю.
Беседа Александра Пятигорского о сборнике статей «Вехи» и о Сергии Булгакове прозвучала в эфире Радио Свобода 4 июля 1978 года.
Статья отца Сергия Булгакова «Героизм и подвижничество», вторая статья замечательного сборника «Вехи», вышедшего в 1909 году, посвящена проблеме, не только не потерявшей актуальность для России, но я бы сказал, что актуальность этой темы сейчас не менее, а более велика, чем она была в начале XX века. Речь идет о том, почему русская интеллигенция в своей массе уже к концу XIX века оказалась атеистически мыслящей. Булгаков пытается разрешить в своей статье эту проблему чисто философски: даже не богословски, а специфически философски. Он пытается вскрыть философские и гносеологические корни русского атеизма.
Что самое замечательное в русском атеизме? Первое, о чем говорит Булгаков в этой статье, — это то, что по существу русский атеизм сохранил в революционном мировоззрении русской интеллигенции свою внутреннюю религиозную установку. Эта установка оказалась крайне упрощенной, крайне примитивизированной. Отвержение русским революционным интеллигентом религии было не просто отвержением христианства. Оно было отрицанием глубоких культурных корней: не только русских, но и мировых культурных корней. Булгаков считает, что интеллигенция стала на последовательно атеистическую позицию очень рано, фактически в середине XIX века, и что это было связано прежде всего со слабостью русского просветительства, с несовершенством самого процесса русского просветительства, с однонаправленностью русского просветительства. При этом немалую роль здесь, по-видимому, сыграло и искусственное разделение на славянофилов и западников и в то же время та волна демократической литературной критики, начало которой обыкновенно связывается с именем Виссариона Белинского.
В чем отличие русского атеистического просветительства от просветительства западного? — притом что сам феномен просветительства был западническим. Это отличие Булгаков видит в том, что западное просветительство не только было исторически связано с религией, с религиозными движениями, с религиозным мышлением, — но что оно и осознавалось его творцами как связанное с религией; в то время как русские просветительские попытки очень часто начинались с нигилистических требований полного отвержения религиозной точки зрения и замены ее абсолютно и последовательно позитивистской и материалистической точкой зрения.
«В настоящее время, — писал Булгаков, — нередко забывают, что западноевропейская культура имеет религиозные корни, по крайней мере, наполовину построена она на религиозном фундаменте, заложенном средневековьем и Реформацией». Кто знает, может быть, несчастье России в этом отношении и состояло в том, что в России не было Реформации?
Материализм в России явился непосредственным выводом из просветительства. Между русским просветительством и материализмом не было того процесса упорной и кропотливой работы, в результате которого возникает действительно научный и культурный материализм. И что же получилось? Не успев развиться, русское просветительство произвело свой материализм. Не успев развиться, русский материализм стал материалистическим социализмом. «Материалистический социализм, — говорит Булгаков, — тоже можно рассматривать как самый поздний и зрелый плод просветительства». Но в России этот плод оказался недозрелым. Когда в 1870-х годах Соловьев подверг резкой критике материалистическую философию и даже материалистическое позитивное знание, он его критиковал не столько за концепции, не столько за атеизм, сколько за недоработанность, за гносеологическую бедность, за философскую недостаточность.
К началу XX века русская интеллигенция пришла уже с диалектическим марксистским материализмом, который был не только не свой, но он был внутренне как бы не увязан <даже> с достаточно самим по себе слабым русским просветительством. По мнению Булгакова, период критической работы, в результате которой могла бы возникнуть в России собственная не только идеалистическая, но даже материалистическая философия, весь этот бесценный отрезок времени — последняя четверть XIX века — был потрачен впустую. Он был потрачен не на философию, с одной стороны, и не на науку, с другой. Он был потрачен на идеологию, на будущую социалистическую идеологию, на ее подготовку, на ее производство.
Но что же лежало в основе этой идеологии в России, а не на Западе? Булгаков считает, что в основе ее лежал не западный на этот раз (в отличие от самой идеологии с ее марксистскими и западноевропейскими позитивистскими истоками), а чисто русский элемент: русский нигилизм. И вот этот самый русский нигилизм, предок русского и советского атеизма, Булгаков считает явлением по преимуществу тоже религиозным, сильнейшим образом связанным с исконными русскими историческими языческими тенденциями.
По мнению Булгакова, образованный и революционно настроенный русский интеллигент конца XIX и начала XX века не просто не мог согласиться с христианством. Он не мог его воспринимать. Он не мог его переварить. Христианство оказалось, как религия и как философия, вне поля его интеллектуальной и эмоциональной досягаемости.
Отсюда отношение русского интеллигента к истории. История состоит из «да» и «нет»: из того, что определенно плохо и <что> определенно хорошо. В перспективе история будущего — это история без духовности, без религиозности; это история, которая придет к концу, приведет к концу не только все то, что формировалось в русском историческом прошлом, но фактически приведет к изоляции и <от> того, что сейчас, в начале XX века, формируется в западноевропейской действительности.
И все от примитивизма: от нигилистического примитивизма, в котором средневековье — это плохо, потому что это засилье религии, древность — это плохо, потому что рабство связано с засильем религии. Современность — полностью отрицаемая капиталистическая современность — есть <тогда> явление отрицательное вместе со всеми культурными достижениями, вместе со всеми историческими культурными формами. И опять-таки это осознанно или неосознанно связывается с теми идеалистическими конструкциями, которые в процессе развития этих культурных форм были выработаны.
Таким образом, нигилизм русской революционной интеллигенции у Булгакова оказывается не просто атеистическим. Он направлен против истории. Он направлен против истории культуры. Он направлен против истории учреждений. Он направлен против истории общества. А для того чтобы согласовать прошлое с основными тенденциями развития интеллигентского мировоззрения в России начала XX века, надо это прошлое переосмыслить и изменить: то есть предельно упростить, сделать его абсолютно плоским и бездуховным.
Булгаков писал: «Отбрасывая христианство и установленные им нормы жизни, вместе с атеизмом или, лучше сказать, вместо атеизма наша интеллигенция воспринимает догматы религии, человекобожество в каком-либо из вариантов, выработанных западноевропейским просветительством, переходит в идолопоклонство этой религии».
То есть мы имеем дело не только с языческим религиозным импульсом в русском атеизме и нигилизме, но со своего рода религиозными формами, в которые идеология русской революционной интеллигенции отливается. Почему? Откуда такая неосознанная приверженность религиозным истокам? Булгаков считает, что основная причина этого странного явления, этой извращенной религиозности русских атеистов и нигилистов лежит в их полной изолированности, и изолированности не от народа — старый, традиционный, классический упрек русской интеллигенции: в основном упрек, который делался ею самою. Нет. Мы имеем дело с полной изолированностью интеллигентского мировоззрения от самой русской культуры. Она просмотрела Толстого, она просмотрела Достоевского, она просмотрела Соловьева. Она не занимается даже теми духовными процессами, которые происходят в ее собственной среде. Она занимается только общественной деятельностью во имя народа: той общественной деятельностью, которая требует от нее постоянных жертв, постоянной извращенной активности, постоянного психологического накала.
И вот в этой психологии, в этом накале, в этой революционной сверхактивности, в этом нравственном революционном аскетизме Булгаков ясно прослеживает старые языческие и отчасти манихей- ские корни. Действительно, психология здесь явно возобладала над идеологией. Сам характер русской революционной идеологии слишком субъективно психологичен, чтобы допустить сколько-нибудь абстрактное философское или свободное религиозно-философское обоснование. «Изолированное положение интеллигента в стране, — говорил Булгаков, — его оторванность от почвы, суровая историческая среда, отсутствие серьезных знаний и исторического опыта — все это взвинчивало психологию этого героизма».
Это замечание поразительно интересно, потому что оно дает объективное объяснение господствующей субъективной психологической черте русской революционной интеллигенции. Вот тот аскетизм, который идет еще со времен Белинского, который проходит через Чернышевского, который доходит нетронутым до периода разделения на большевиков и меньшевиков, — это революционный аскетизм, религиозный импульс и религиозная форма которого могли сохраниться только благодаря необыкновенно сильной культурной изоляции.
Во имя чего совершается нравственный подвиг революционера в России? Да, формально, идеологически — во имя народа. Философски, абстрактно-философски, в смысле внешне воспринятого и субъективно воспринятого марксизма, — во имя исторического процесса, во имя исторической необходимости. Но по существу, по корням и природе ситуация здесь предельно ясна; для Булгакова, во всяком случае. Этот характер необходимо связан с исконной изолированностью, оторванностью русского интеллигента в революции от его культурной почвы. Во имя исполнения своих групповых целей он принимает ту нигилистическую, потом атеистическую идеологию: то мировоззрение, которому исторически соответствуют неискоренимые <неискорененные> в нем языческие религиозные тенденции.
В заключение этого краткого рассказа о булгаковских идеях по поводу мировоззрения русской интеллигенции я хочу сказать еще об одной вещи, которой отец Сергий Булгаков придавал очень большое значение. Это проблема цели. Дело в том, что вся деятельность русской революционной интеллигенции была по мировоззрению, по оценкам и критериям ее, интеллигенции, мировоззрения направлена к одной цели: к спасению человечества. Не к спасению человека, а к спасению человечества как некоторой совокупной социальной силы. Собственно говоря, Россия <и> была вот той моделью человечества, на которой осуществлялось это мировоззрение. И в основе революционного акта лежало желание, лежал импульс к действию во имя освобождения человечества от внешних объективных (по крайней мере, они казались интеллигенту объективными) социальных уз, социальных ограничений, социальных препятствий.
В то же время психологически совершавший подвиг революционный интеллигент был ориентирован не на человечество, не на ту часть человечества, которая является русским народом, даже не на класс. Он был всегда ориентирован на определенную субъективно мыслящую и субъективно чувствующую группу и секту. И с развитием революционного мировоззрения эта идея группы и секты становилась все более сильной, а сама группа и секта становилась все более узкой; отчего исторически, как мы знаем, она не становилась слабее. И вот, оказывается, эта субъективная ориентированность на свою группу, на группу людей, которые, безусловно, разделяют некоторые общие убеждения и цели, — вот эта ориентированность неосознанно заменила ориентированность на спасение человека и человечества. Вот эта микросоциальность русского интеллигентского мировоззрения, по мнению Булгакова, и определила не только узость его идеологии, но и слабость и шаткость его духовных и нравственных установок.