АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 2
«СТРАХ СВОБОДЫ» ЭРИХА ФРОММА
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
Эрих Фромм родился за 14 лет до начала Первой мировой и умер за 11 лет до краха СССР. Как и некоторых современников, его можно назвать знатоком тоталитарного сознания — Фромм лучше многих понимал чисто психологическое происхождение многих кошмаров, которые творились вокруг него. Он пытался отыскать корни — прежде всего исторические — массовой одержимости европейца несвободой и дал вполне убедительное (на первый взгляд) объяснение тому, что происходило в головах немцев с конца 1920-х по 1945 год. После 1989-го, а особенно после 1991-го, многие милые наивные люди, в частности, в России, считали, что Фромм остался в истории, его концепция свободы имела важное значение для эпохи тоталитаризма, для «страшного» XX века, а у нас тут на носу уже XXI столетие, новое тысячелетие, и вообще Фукуяма сказал, что история кончилась. Она не кончилась, история, она продолжается — и, как становится все более и более очевидным, это все та же история, что была сто лет назад. Гаджеты не поменяли ничего, кроме скорости давно известных европейцу процессов.
Мне кажется, эта беседа Пятигорского сейчас исключительно актуальна для русской аудитории. Я разделяю, конечно, «важность» и «актуальность»; последнее есть лишь проявление первой, причем довольно часто ложное. Актуально то, что сейчас можно применить для мышления по такому-то и такому-то поводу, «актуальность» инструментальна, в то время как «важность» содержательна и существенна. Тем не менее наше мышление (индивидуальное и общественное сознание) то и дело актуализирует какие-то идеи, рассуждения, концепции, книги — и с этим ничего не поделаешь. И не надо делать ничего — лучше просто рассматривать актуальность как важную, но весьма ограниченную вещь, понимая ее пределы.
Сегодняшняя актуальность нижеследующей беседы Пятигорского о взглядах Эриха Фромма целиком умещается в рассуждение по поводу «положительной» и «отрицательной свободы», а также о чисто психическом происхождении неуклонного стремления народных масс в некоторых странах Европы второй трети прошлого века отказаться от свободы вообще и пополнить монолитные ряды массовых убийц. Когда третьего ноября 1977 года Пятигорский сквозь советские глушилки рассказывал советской аудитории о концепциях «свободы от» и «свободы для», многие слушатели уже имели о ней представление. Не могу сказать точно, но, кажется, примерно в то же самое время получил распространение известный анекдот о русской версии фроммовской теории, в которой к «свободе от» и «свободе для» был добавлен третий элемент, «свобода, бл…». Очень смешно и очень печально — похоже на известную историю о том, как старый Набоков, посмеявшись от души над советскими анекдотами, заметил, что они похожи на сплетни про барина, которыми делятся лакеи в процессе чистки барских сапог. Как в большинстве случаев, советская интеллигенция остроумно посмеялась над заморской теорией, собственной властью и даже над собой — но ни теории не поняла, ни выводов никаких не сделала. А ведь, пересказывая не шибко сложную идею Фромма, Пятигорский вполне отчетливо предупреждает слушателя о будущем: когда оковы тяжкие падут и от советского строя останутся только памятники Ленину, и то не везде, начнется «свобода от». Если она не будет сопровождаться осознанием необходимости «свободы для» — то есть свободы собственного поведения и, главное, своего собственного одинокого мышления, — вот тогда-то и вступит в свои права чистый «психизм», заключающийся в невыносимом страхе одиночества, неуверенности, тоске, ужасе изоляции: вот тогда захочется примкнуть к сильному плечу соседа по шеренге, прочувственно спеть гимн (необязательно государственный, кстати, хором можно петь что угодно, хоть «Владимирский централ», хоть «Возьмемся за руки, друзья» — важен сам факт совместного исполнения), подписать обращение трудящихся и проч. Негативная «свобода от», оказавшись без своей пары, позитивной «свободы для», окажется вечной «веймарской свободой», «русской свободой апреля 1917-го». Что, собственно говоря, и произошло в постсоветской России.
«Как же так? — спросит читатель, — ведь знание — сила, предупрежден, значит, вооружен и так далее? Отчего, если все знаешь, постоянно оказываешься в дураках?» И вот тут надо вспомнить философа, которого, странным образом, нет в цикле бесед Пятигорского — Людвига Витгенштейна. Чуть ли не самый большой философский радикал прошлого столетия, Витгенштейн (в ранний период) обнажил философию до ее логико-лингвистического скелета, а потом (в поздний период) фактически поставил знак равенства между мышлением и многочисленными актами (по сути, социокультурными) речи, которые назвал «языковыми играми». В конце концов получилось, что любое высказывание имеет смысл только в рамках той языковой игры, в которой оно делается. Универсальной истины нет; в каждой конкретной языковой игре ее надо как бы изобретать заново. Если совместить это положение Витгенштейна с его же ранним утверждением, что философия не занимается изобретением новых вещей, она расставляет старые, известные нам вещи в правильном порядке, — то получается удивительная картина. Прежде всего первое (более позднее) утверждение никак не противоречит второму (раннему). Известные вещи должны быть расположены в правильном порядке — попадая в разные языковые игры (по сути, в разные социокультурные контексты), они меняются местами и переизобретаются в качестве известных истин. В этом — спасение от вечной изменчивости и релятивизма западного мышления, которое стремится перевести «пройденное» и «известное» в разряд «банального».
Это, увы, и произошло с фроммовской концепцией свободы в постсоветской России. Ее проглотили, не пережевывая, и организм не усвоил ее — как и все остальные «готовые», «известные» вещи, оказавшиеся в распоряжении жителей бывшего СССР. «Свобода», «рынок», «демократия», «закон» — все это оказалось вещами в себе и товарами одновременно. Их «потребили» (если что и засело как следует в голове и сердце российского постсоветского человека, так это одержимость потреблением; кажется, это единственная западная «вещь», которая была глубоко «прожита», «пережита» в России в последние двадцать с лишним лет) и тут же забыли, обратив внимание уже на какие-то другие товары. «Потребление» (Фромма часто называют изобретателем понятия «общество потребления») только усугубило тяжелые психологические последствия «свободы от», в симптомах одной болезни увидели совсем другую, — ну и дальше все пошло как по писаному: мечты о стройных рядах, хоровом исполнении гимнов и проклятия в адрес тех, кто не выказывает признаков страха одиночества и ужаса изоляции. «Свобода от» была добровольно пожертвована обществом в пользу «несвободы для». Что же, после рецидива ремиссия будет еще тяжелее.
Конечно, это только концепция одного философа, изложенная другим философом. Да и взгляды Эриха Фромма довольно уязвимы, и их пересказ — прежде всего в силу формата беседы и обстоятельств времени — бесконечно далек от исчерпывающего. Я бы, к примеру, обратил внимание на довольно натянутую телеологическую историческую схему, предложенную Фроммом. Если верить ему, то «человек Возрождения» как бы разрывался между средневековьем и грядущей эрой индивидуализма, которая началась в XVIII столетии веком Разума. Прежде всего эта довольно грубая схема, которая не учитывает и ограниченный характер так называемого Ренессанса, и само существование XVII века с его Контрреформацией, барокко и Тридцатилетней войной. Но самое главное другое — довольно странно представлять себе какого-нибудь Лоренцо Валлу, думающего о том, что через двести лет все будет по-другому и начнется индивидуальная свобода под благосклонными взорами людей в напудренных париках. Думающего так — и разрывающегося между проклятым темным средневековым прошлым и непростым, но манящим буржуазным будущим. Как известно, Возрождение смотрело назад, а не вперед, оттого и получило такое название.
И еще одно замечание. Как и Макс Вебер, Эрих Фромм строил свои социологические построения преимущественно на германском, протестантском материале. Успех их анализа заключался в том, что они находились как бы и внутри и снаружи тех обществ, которые описывали. Не думаю, что концепция, выводящая проблемы со «свободой от» и «свободой для» из протестантизма, может претендовать на универсальный характер. Это правда. Но вспомним Витгенштейна — в рамках другой «игры» эту концепцию можно переизобрести. Главное — ничего не принимать как готовую вещь, как товар.
Беседа Александра Пятигорского о книге Эриха Фромма «Бегство от свободы» (Пятигорский называет ее «Страхом свободы» по названию английского перевода) вышла в эфир Радио Свобода 11 ноября 1977 года.
Эрих Фромм — первый европейский психолог, который попытался, и, в основном, с успехом, объяснить глобальные явления социальной и политической истории в их связи с чертами, тенденциями и изменениями индивидуальной человеческой психологии. Будучи выдающимся психологом и фактически одним из основателей современной социопсихологии, Фромм до мозга костей современен даже сейчас, через тридцать пять лет после выхода самой его замечательной книги «Страх свободы». Возникновение и угрожающий рост гигантских тоталитарных империй искали своего объяснения с тридцатых годов: что такое нормальное функционирование человека в современном обществе? Фромм отвечает очень просто: «Основной фактор этого нормального функционирования есть свобода». Но свобода — сложное понятие. Она имеет концептуально (во всяком случае, в концепции Фромма) две стороны, два смысла. Одно дело — негативная свобода, то есть свобода от ограничений, от стеснений, от угнетения — социального, экономического, политического, морального, наконец, личного порядка. Другое дело — позитивная свобода, то есть свобода самовыражения, саморазвития, выявления творческого личностного начала индивида.
Так вот, по Фромму, произошло нарушение свободы. Человек заболел. Заметьте: это значит, что свобода у него была и есть в обоих своих аспектах. Не может нарушиться то, что отсутствует. И Фромм ставит свой диагноз, являющийся главным тезисом его книги «Страх свободы». «Современный человек, — говорит Фромм, — освободился от оков доиндивидуалистического общества». Освобождение завершилось к XVII веку. Это доиндивидуалистическое общество ограничивало его, но давало ему чувство уверенности и безопасности. Став свободным, современный человек не достиг свободы в ее позитивном смысле, то есть в выявлении своих личностных, эмоциональных, интеллектуальных и волевых возможностей. Свобода, хотя и принесла ему независимость и рациональность, одновременно сделала его изолированным, а оттого — встревоженным и бессильным. Одиночество современного человека невыносимо.
Отсюда дилемма: либо сбросить с себя бремя свободы, бежать к новому подчинению и рабству, к новой зависимости — либо стремиться к полной реализации свободы в ее позитивном смысле, основанном на уникальности и неповторимости всякой человеческой личности. Таков диагноз Фромма. И, по его мысли, миллионы немцев в начале тридцатых годов сознательно и бессознательно отказались от своей свободы с такой же энергией, с которой их предки этой свободы добивались. И психологический фактор оказался здесь хотя и не единственным, но решающим. «Человек не только сделан историей, он еще сам и делает историю», — говорил Фромм. Фромм не может принять концепцию безличностного исторического процесса. При всех изменениях, которые личность испытывает в разных исторических ситуациях, есть вещи, остающиеся неизменными и незаменимыми: они лежат в самой природе человеческой психики. И прежде всего это необходимость удовлетворения физиологически обусловленных потребностей и стремление избежать изоляции и морального одиночества. Оказалось, что за то, чтобы быть или стать индивидом, надо платить. Бесплатно это не дается. Да, индивидуальность дает человеку силу и уверенность в себе. Но она же увеличивает его одиночество. И если плата оказывается для личности или для общества слишком высокой, личность или общество начинает искать пути к побегу.
В этом побеге боящийся свободы человек стремится к слиянию с внешними силами — страны, партии, армии, коллектива, нации. При этом он забывает (и такое забвение входит, так сказать, в механизм побега), что человеческое существование современного человека неотделимо от свободы. Раз свобода была в человеке — она в нем останется. Главная сила фашизма, как и всякого тоталитарного режима, по Фромму, — это способность использовать одиночество и неуверенность среднего человека, чтобы заставить его «добровольно» убежать от свободы.
И здесь огромную роль играет унаследованная от лютеранства и особенно кальвинизма идея о коренной греховности, принципиальной обреченности человека; в особенности когда эта идея искусственно оторвана от комплекса протестантской морали и специфически религиозных представлений и убеждений протестантизма, да и от религии вообще.
Тогда встает чисто исторический вопрос: как человек, предающий свою свободу, переносил ее отсутствие в Средние века? «Средневековое общество, — говорит Фромм, — не лишало индивида свободы, ибо тогда не было индивида в реальном понимании этого слова. Некого было ее лишать». Ибо, по Фромму, само понятие «индивид» включает восприятие человеком самого себя без посредства его социальной роли. А такое самовосприятие сложилось лишь в XVII веке. Пока ты был членом средневековой купеческой гильдии или ремесленного цеха — ты был уверен, что твое существование как человека более или менее прочно гарантировано. Но уже индивид эпохи Возрождения не был уверен как индивид в своем существовании. Он был уже оторван от мира средневековых корпораций, но еще не оказался в мире капитализма XVIII-XIX веков, где индивид стал нормой. Отсюда стремление к крайним формам самовыражения, к предельной активности, к известности, к успеху, к славе. Все эти стремления, в общем, были чужды человеку средневековья. Иначе говоря, члену средневекового общества требовалось гораздо меньше усилий, чтобы остаться человеком, чем члену раннекапиталистического, чтобы остаться индивидом.
Сам протестантизм как феномен психологический был не столько реакцией на уходящее средневековье, сколько реакцией на наступающее Новое время. И в этом, пожалуй, основное отличие тоталитарных режимов нашего времени, ибо в них мы видим стремление справиться психологически с последствиями крайней индивидуализации человека капиталистического периода. Индивидуализации, которая появилась до капитализма и навряд ли умрёт вместе с ним.