Книги / Изданные книги / Свободный философ Пятигорский т.2 / «Закат Европы» Освальда Шпенглера

 

АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ

СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ

том 2

 

«ЗАКАТ ЕВРОПЫ» ОСВАЛЬДА ШПЕНГЛЕРА

 

Предварительный комментарий Кирилла Кобрина

«Не логика причинно-следственных связей, а логика Судьбы — вот что отличает, по мысли Шпенглера, Исто­рию от Природы». Такую фразу можно услышать где-то ближе к середине нижеследующей беседы Пятигорско­го об историософской системе автора «Заката Европы». На мой взгляд, это одна из лучших программ цикла — и потому, что сам Александр Моисеевич явно находился под большим впечатлением от этой чудовищной (по ко­личеству использованного материала и безжалостным выводам) книги, и из-за явной актуальности всей исто­риософской проблематики второй половины XIX-первой половины XX века для философа. Как мне кажется, Пяти­горский был уверен, что он — и окружающие — живет в эпоху Вл. Соловьева и Шпенглера, а не, к примеру, Лукача и Делеза. Всегда яростно отрицавший свою причастность к любому из поколений и школ, Пятигорский подсозна­тельно считал именно эти системы мышления «своими» — это не значит, что он их разделял, конечно нет, но он чувствовал себя в их окружении наиболее уютно. «Уют» в данном случае вовсе не означает покойное кресло, за­жженную сигарету, чашку чая или кофе, рюмку водки и дру­жескую беседу — то есть все то, что Пятигорский — част­ный человек так любил и ценил, — а возможность думать над этими вещами как над теми, которые понимаешь по умолчанию. Это целый ряд мыслителей; все они ускользают от точного определения — то ли философы, то ли историософы, то ли мистики, то ли даже идеологи. Думаю, Пятигорскому нравилось в них как раз вот это — непопа­дание под жесткие категории, отсутствие академической «истории болезни», свобода думать о чем и как хочешь. Конечно, за такую свободу следует расплачиваться — как Вл. Соловьеву, не дотянувшему до пятидесяти, как Бер­дяеву, над которым потешался любой кому не лень, как позже Кестлеру с его длинной страшноватой жизнью. Впро­чем, не стоит перебарщивать с жалостью: перечисленные мыслители с удовольствием отыгрывались на других. В этом ряду Шпенглер выделяется как человек, которому везло. Прежде всего он был человеком невероятной внут­ренней дисциплины, что позволило ему, не отвлекаясь на пустяки, вроде зарабатывания относительно приличных денег и продвижения по социальной лестнице, спокойно писать свой opus magnum. Освальд Шпенглер работал скромным учителем, получил скромное наследство, ино­гда, очень редко, публиковался в прессе — всего этого хватало, чтобы поддерживать собственное одинокое су­ществование. Освальд Шпенглер обожал книги, но, пока не разбогател — а он разбогател неожиданно, после шум­ного успеха «Заката Европы», обязанного популярностью чисто хронологическому совпадению выхода книги с фи­налом Первой мировой, — дома их не держал, довольст­вуясь походами в библиотеки (правда, хорошие, ведь он жил в Гамбурге, а потом в Мюнхене. Что бы делал Шпенг­лер окажись в пусть и большом, но провинциальном совет­ском городе, где на месте областной библиотеки обычно источал миазмы унылый совковый ад, — подумать страш­но). Когда появилась возможность, Шпенглер принялся набивать дом разнообразными томами и восточным оружием, но до образа жизни «богатого интеллектуала» не опустился. Флиртовал с нацистами — иного и предста­вить себе невозможно, когда читаешь «Закат Европы», особенно второй том, а также «Человека и технику» и «Годы решений», — но вовремя опомнился, не подвело эстетическое чувство. Брезгливость не позволила Шпенг­леру замарать себя сотрудничеством с Гитлером; впрочем, никаких особенных антинацистских жестов он тоже не делал. Сидел дома, в Мюнхене, в окружении замечатель­ной библиотеки, на стенах — затейливые щиты и кривые кинжалы, слушал музыку и читал книги, сочиненные в основном до наступления Века Разума и Эпохи Романтиз­ма. Умер от сердечного приступа в 56 лет — тоже, в общем-то, повезло, не дотянул даже до «Хрустальной ночи», а ведь среди его предков были евреи. В общем, если можно использовать в отношении философа этот штамп, он прожил счастливую жизнь — никто и ничто ему осо­бенно не мешали жить и думать, ни тяжкие мигрени, ни недостаток средств, ни богатство, ни Гинденбург, ни Тель­ман, ни Гитлер.

Иными словами, Шпенглер смог додумать до конца свои мысли и достроить свою концепцию мироустройст­ва. Результат получился страшный, крайне пессимисти­ческий, завораживающий. Любой представитель любой из пары десятков исторических дисциплин, откуда Шпен­глер таскал кирпичики для возведения сложной кон­струкции «Заката Европы», найдет в этой книге множе­ство натяжек, фактических ошибок, неправильно понятых научных выводов. Удивительно, но это никак не ставит под вопрос ни внутреннюю ее логику, ни сокрушительную силу ее выводов. В этом смысле «Закат Европы» есть продукт скорее художественного воображения, нежели тщательной кропотливой работы (хотя — на своем уров­не — Шпенглер ее, конечно, проделал); точнее — перед нами тщательно записанное мистическое откровение историософского свойства. Глупо упрекать Сведенборга в неточности описания его путешествия по Аду и Раю, вот и упреки Шпенглеру, что, мол, он неверно трактует что-то из древнеиндийской истории или из Ренессанса, бессмысленны. Шпенглер уловил и сформулировал — пусть и избыточно многословно — цайтгайст своей эпо­хи, fin de siecle; тот факт, что, явив миру свои выводы уже после того, как эта эпоха кончилась, он получил востор­женный ответ (Challenge and Response, — привет Арноль­ду Тойнби), говорит об одном — с историко-культурной и социопсихологической точек зрения западный мир довоенный (до Первой мировой) и послевоенный есть примерно одно и то же. Отсюда можно рассуждать даль­ше — например, о «современности» (modernity), о «дол­гом», как сказали бы историки, «девятнадцатом веке», о том, в каком именно времени мы живем — «современ­ном» (модерном), «постсовременном» (постмодерном) или уже неосовременном (неомодерном)?

Все это, безусловно, не значит, что Шпенглер был прав. Он, скорее, что называется, «попал в точку» — играя по правилам, которые сам же и придумал. Но важ­но вот какое обстоятельство — многие люди приняли его правила за свои; в этом смысле Освальда Шпенглера стоит, скорее, поместить в компанию с Джеймсом Джой­сом, Францем Кафкой, Марселем Прустом, Андреем Белым, Итало Звево и другими великими литературными модернистами. В таком контексте было бы интересно сравнить, например, шпенглеровское понятие Судьбы и кафкиан- ское Приговора, истолковать «фаустовского человека» из «Заката Европы» через историософию «Петербурга» и так далее. Да и в романе самого Пятигорского «Вспо­мнишь странного человека» тень одинокого мюнхенско­го библиофила мелькает тут и там (среди других — по воле автора, намеренно более узнаваемых — теней).

Наверное, мы сейчас действительно живем в «пост-», а не в «неосовременной» эпохе. Джойса признали авто­ром исключительно «важным», но «нечитаемым» и по­ставили в шкаф, где пылятся сочинения некогда забавных литературных затейников. Пруста отдали на откуп не­молодым дамам с достатком, которые могут себе позво­лить чтение многотомной эпопеи за бесконечным чаем в отеле «Савой». Кафку — и это хуже всего — насилуют никогда не открывавшие его книг политические публи­цисты. Андрея Белого вообще помнят только филологи. От Шпенглера осталось лишь противопоставление «куль­туры» (хорошо) и «цивилизации» (плохо), которым ба­луются второразрядные идеологи из консервативных. Ну и само название его главной книги, конечно, куда вме­сто «Европы» (в оригинале все-таки «Закат Запада», что более подходит под шпенглеровскую органистическую концепцию истории) подставляют что угодно — от назва­ния популярного некогда футбольного клуба до амери­канской порноиндустрии. Впрочем, самому Шпенглеру это бы понравилось: разве перед нами не подтверждение его слов (в пересказе Пятигорского) о том, что «в буду­щем историческое сознание будет отброшено как прошлое»?

Беседа Александра Пятигорского под названием «„Закат Европы» Освальда Шпенглера» вышла в эфир Радио Свобода 27 мая 1977 года.

 

Освальд Шпенглер (1880-1936) не был философом- профессионалом, как не был он историком или со­циологом. Скорее даже, он был более склонен к мате­матике и естественным наукам. Внешняя сторона его жизни бедна и стандартна: гимназия, универ­ситет, опять гимназия, где он работал старшим учи­телем, оберлерером, и затем маленькое наследство, давшее ему возможность весьма скромно жить, не работая, то есть жить, наблюдая, думая и записывая то, что придумал. Так он и жил с 1911 года почти все время в Мюнхене. Сейчас, читая его книгу (в русском переводе «Закат Европы»), трудно пове­рить, что она была вчерне закончена за несколько месяцев до начала Первой мировой войны и вышла за несколько месяцев до ее конца. Война живет в этой книге как необходимый исход, результат не событий или обстоятельств, а тех принципов, ко­торые, по мнению Шпенглера, лежали в основе всей западной культуры. Но что самое замечательное, война присутствует в этой книге не как прошлое или настоящее, а как реальное ощущение как бы уже свершившегося будущего. Как позднее вспо­минал об этом сам Шпенглер: «Импульс к созданию этой книги возник от моего видения европейской культуры, но не такой, какой ее только что оставила война, а такой, какой ее найдет война грядущая».

«Тема моей книги, — писал Шпенглер, — это философия будущего, которую едва ли сможет выне­сти западная почва с уже исчерпанными ресурсами метафизического мышления. Но только такая фило­софия еще возможна на Западе завтрашнего дня».

В основе весьма сложной системы Шпенглера лежит следующая весьма простая идея: мир чело­веческий может быть дан, изображен как бы в двух взаимопротиворечащих представлениях.

Одно представление — это мир, понимаемый как природа, как чрезвычайно сложный объект, все части которого понимаются как одновременно со­существующие и связанные друг с другом в морфоло­гически единое целое. Принципы этой связи и изуча­лись в основном философами прежних лет.

Совсем другое представление — это мир, пони­маемый как история, то есть опять же невероятно сложный объект, но объект, части которого связа­ны друг с другом во времени, объект, в котором связь частей целого во времени играет для людей гораздо большую роль, чем связь в пространстве.

В мире было, есть и будет много разных куль­тур, но именно для западной культуры характерно такое историческое представление. Так, говоря иными словами, для древнеиндийской культуры два разных события различались прежде всего в том, какую идею каждое из них несло или выража­ло. Для древнейшей, доперикловской Греции два события различались в их отношении к надчелове­ческой судьбе. Для новой же западной культуры особенно существенно было то, какое из них произошло раньше, а какое позже. Более того, два со­бытия во всех других отношениях совершенно оди­наковых уже являются совершенно разными для европейской культуры, если одно из них произошло раньше, а другое позже. Именно время, по Шпенг­леру, определяет сходство и различие событий для европейцев. Именно время определяет сходство и различие даже людей. Ибо время определяет мор­фологическое отношение разных вещей в культуре по отношению друг к другу. И здесь действует не логика причинно-следственных связей, а логика судьбы. «Вот что отличает историю от природы», — говорит Шпенглер. И новоевропейская культура отличается от древнегреческой не книгопечатанием, телефоном и атомной энергией, а тем, что все эти три вещи — книгопечатание, телефон и атомная энергия — возникли исторически, будучи историче­ски же связаны временной структурой культуры.

Сама эта культура выросла, согласно Шпенгле­ру, из магического мироощущения, в котором мир представлялся драмой сотворения и гибели, дра­мой, где властвовал дуализм начала и конца, добра и зла, материи и сознания, тела и души, души и бога и так далее. Главным был механизм драматическо­го перехода от одного к другому, превращение из одного в другое. Но в центре всей структуры запад­ной культуры лежит выросшее из магизма стремле­ние к бесконечному. Это уже не магизм. Это совер­шенно новый принцип, который Шпенглер назвал принципом Фауста. Согласно этому принципу исто­рия людей есть лишь эпизод в истории мира, а история мира—не более чем частный случай в безначаль­ном и бесконечном процессе мироздания. Но сама западная историческая культура, которую Шпенг­лер называет поэтому фаустической [фаустовской], есть исключение. Было время, когда ее не было, есть место, где ее нет, и будет время, когда ее не будет. Она истощается, то есть история как форма самосознания этой культуры идет к концу—и куль­тура вместе с ней. Будет что-то новое и совсем дру­гое. Но что же?

Если оставить в стороне все существенное в системе Шпенглера и сосредоточиться лишь на са­мом существенном, то мы поймем, что западная культура, которая пока еще есть, является не чем иным, нежели одним из случаев самосознания, од­ним из случаев осознания человечеством самого себя: подобно тому, как Земля, по Копернику, есть только одна из планет, Солнце — одна из звезд, а наша галактика — одна из галактик. История же есть форма этого человеческого осознания, посте­пенно изживающего самого себя.

Позволю себе здесь отступление. Что значит человечество у Шпенглера? «Ничего», — отвечает сам автор. Это зоологический термин — такой, ска­жем, как «бабочки» или «грызуны». Само по себе это пустое слово. Но здесь есть одна важная осо­бенность. Когда это слово употреблял Платон, то он применял его только к эллинам, а когда его про­износил Кант, то он имел в виду всех людей, кото­рые были, есть и будут. Историзм западной культу­ры пришел к идее человека вообще, — которая перестает быть пустой, если <мы> не <будем> забывать о том, что мы на самом деле, а не в идеа­ле, как это было прежде, превращаемся в челове­чество как единую культуру; и такое превращение было необходимо предварить пониманием культу­ры как истории, что и было сделано Шпенглером. Хотя в будущий период историческое самосознание будет, по Шпенглеру, отброшено как прошлое, здесь есть какие-то возможности для сохранения и выжи­вания отдельных элементов нашей культуры.

Здесь очень интересно сравнить Шпенглера с поздним Соловьевым. Соловьев в «Трех разговорах» ожидает исторической катастрофы, которая будет концом истории людей, в то время как для Шпен­глера человечество бесконечно в согласии с его фаустическим принципом, и катастрофа мыслится им лишь как катастрофа западной культуры с ее фаустической идеей бесконечности человеческого, то есть не как конец истории, а как конец господ­ства исторической идеи.

Фаустический человек, создавший и приведший в движение машину, оказался, по Шпенглеру, ее ра­бом, но вовсе не в гегелевском и не в марксистском смысле. Шпенглер и не думает опровергать клас­сический марксизм. Он и не думает опровергать положение о противоречии между развитием про­изводительных сил и производственных отноше­ний. Скорее, он даже признает это противоречие, но как нечто частное и производное. Главным же является то, что развитие техники и точных наук привело человека к противоречию между конкретными конечными вещами, с которыми он имеет дело в машинной цивилизации, и ориентировкой на бесконечное, которую ему дает фаустический принцип, лежащий в основе культуры. Этот прин­цип ориентирует его на бесконечность: и космоса, и его внутреннего мира. В результате этого проти­воречия историческая культура теряет свой дина­мизм, свою гибкость, свои духовные ориентиры и превращается в цивилизацию.

Именно в этом и видит Шпенглер главное разли­чие между культурой и цивилизацией. Культура — творчество, цивилизация — пользование матери­альными результатами этого творчества. Неплохо, по-моему. Но долго так продолжаться не может. Вырождаясь в цивилизацию, пусть даже в самую невиданно развитую и прогрессивную, культура отрывается от своих духовных принципов, и ей остается только ждать часа своей катастрофы. По­том придет запустение и новая культура со своим новым, уже не историческим принципом. Ибо принцип определяет характер и тип культуры. Но у нее, как у всякого организма (а Шпенглер считал, что культура — это организм, как есть организм у личности и у животного), есть еще судьба. Эта судь­ба требует от культуры выполнения, реализации того, что культура в себе несет. Для Шпенглера Пер­вая мировая война была не катастрофой, а симпто­мом конца данной культуры. Судьба, по Шпенглеру, требовала от этой культуры крови. Такой ценой бу­дет куплен переход к новому, пока неизвестному, но уже ждущему нас будущему. К будущему, в котором дряхлая западная демократия уступит место авторитарной власти — все равно, в принципе, ка­кой, левой или правой, где сила капитала уступит место непреклонной силе нового индивида и ново­го типа общества и где воля индивида найдет свое выражение в воле целого, общего, тотального.

Так Шпенглер начинает свое философское па­дение. Реально предсказанный им еще в начале 1917 года тоталитаризм коммунистического и фа­шистского режимов («Власть выше материи, — го­ворил Шпенглер, — общее выше индивида») Шпен­глер понимал как положительную работу судьбы. Будущее же, парадоксально и фантастически пред­сказанное Владимиром Соловьевым, было отрица­тельным будущим, где власть идеала Шпенглера <и> была властью Антихриста.

— к следующей беседе —


 

Cookies help us deliver our services. By using our services, you agree to our use of cookies.