Лекции / Курс лекций «Что такое политическая философия: размышления и соображения». / Лекция 2. Вопросы, проблемы и основные понятия политической философии

 

АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ

ВОПРОСЫ, ПРОБЛЕМЫ И ОСНОВНЫЕ ПОНЯТИЯ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ

Лекция 2

11 февраля 2006 г.

Зал «Европа», Александр Хаус, Москва

 

 

 

План лекции:       

 

  • Время. «Здесь–теперь» как исходная позиция политического философствования. Основные понятия политической рефлексии – как понятия другого времени и другого исторически случившегося или возможного политического философствования. Гипотеза условной «исторической универсальности» основных политических категорий. Понятие абсолютного в его связи с историчностью и универсальностью категорий и терминов политического мышления. Проблематизация как феномен политической рефлексии. Категория замещающего понятия, понимаемого в качестве конечной формы и результата проблематизации.
  • Понятие абсолютной политической власти.
  • Понятие абсолютного государства.
  • Понятие абсолютной революции.
  • Понятие абсолютной войны.

 

Краткое содержание:

Часть 1. Объект политической философии — предмет политической рефлексии, 4 основных понятия политической рефлексии — инструментальное понятие «абсолют» —  неопределенность субъекта политической рефлексии – современный, синхронизация.

Часть 2. Фрагментированность субъекта политической рефлексии – абсолютная политическая власть – экстенсивность и интенсивность абсолютной политической власти.

Вопросы.

 

Часть 1

 

Объект политической философии – это политическая рефлексия, рефлексия о политике. Чьей политики, какой политики? И вот тут маленькое отвлечение, которое я условно называю «беседой трех дураков», к которым прибавляется четвертый — ваш покорный слуга. Первый дурак: «Хватит, старик, все это деньги: экономика, финансы и так далее». Второй дурак: «Ерунда, все это политика. Какие там к черту деньги, когда власть у меня их может отнять в любой момент, да и еще самого в тюрьму посадить». Третий дурак – Георг Фридрих Вильгельм Гегель: «Все это – признание, признание одного человека другим. Это и есть политика, борьба за признание, утверждение признания, отрицание признания. И другой политики нет и быть не может». И вот, наконец, ваш покорный слуга, в качестве прибавленного к трем мудрецам четвертого философа. А я говорю: «Нет, все это — думанье». О чем? О чем бы то ни было. В данном случае ваше думанье — абсолютно. Это то, что не существует вне вашего думанья о нем и моей уже вторичной философской рефлексии над вашим и моим собственным думаньем. Здесь, я думаю, был  абсолютно прав Гуссерль, когда он говорил, что «чье думанье — в принципе, безразлично для философа-феноменолога». Сам процесс, сама авантюра редукции уже предполагает  — в силу гуссерлевской концепции «трансцендентальной субъективности» — что любой анализ думанья неизбежно сужает его сферу, скажем, сводит иногда объект думания к субъекту, а нередко, и мы об этом будем говорить, субъект думанья — к объекту.

 

Вообще все должно делаться для нашего веселья. Говорить о вещах невеселых — чушь, не имеет смысла. Как говорил замечательный философ Лейбниц: «Серьезный человек полноценным философом быть не может, и уже никак не может быть полноценным философом человек, серьезно относящийся к самому себе». Это правда. Он был философом по определению и по должности.

 

Теперь второй момент нашего веселого разговора – предмет политической рефлексии. Объект – политическая рефлексия. Предмет – основные понятия политической рефлексии. В каком-то смысле объект произволен, он дает большое поле свободы. Предмет установлен: так говорят в политике, так думают в политике, наконец — так не думают. Поэтому предмет, и — простите, я подчеркиваю — в отличие от объекта, не у меня в кармане. Я родился, думал, жил, старел, а он уже был. Уже были сформированные понятия, которые являются предметом и которыми оперирует политическая рефлексия. И вот это наипошлейшая вещь. Я выделяю четыре таких понятия, которые можно назвать фундаментальными. Их может быть гораздо больше. Но ни одна область знания не может иметь бесконечный предмет. При этом я совсем не отстаиваю эту точку зрения как фундаментальную. Если мне скажут, что есть еще пятое, шестое, 123-е или их должно быть меньше — возможны другие  редукции. Здесь я действую, скорее исходя из принципа, который я формулирую как принцип «Например». Политический принцип «Например». Итак, первое понятие — «политическая власть». Второе понятие — «государство». Третье понятие — «революция». И четвертое понятие — «война».

 

Кстати, недуманье, дамы и господа – тоже разновидность думанья. И очень важная разновидность. Если вы спросите про какого-нибудь джентльмена, что он сейчас делает, и вам на это ответят, что он не думает — то ответили совершенно правильно. А по эффекту политического воздействия, политическое недуманье может быть гораздо сильнее политического думанья. В особенности в выделенных критических ситуациях.

 

В моем философском рассмотрении, я подчеркиваю — философском рассмотрении — для того, чтобы понять, что мы в политической философии делаем с нашим объектом, с рефлексией о политике, вводится дополнительное инструментальное понятие – абсолют. То есть, мы имеем дело с абсолютной политической властью, абсолютным государством, абсолютной революцией и абсолютной войной. Но, заметьте, это философский прием. Ну, скажем, говоря о политической власти, абсолютной политической властью я назову не конкретную политическую власть, которая отмечена абсолютностью, а мышление о политике, в которой данная политическая власть имеет абсолютное преобладание. Понятно? Значит, когда я думаю об этой политической власти, я ее не могу исключить из своего мышления, о чем бы я ни думал.

 

Чем «политическая власть» отличается от «власти»? Политическая власть – это более конкретное понятие и более частное в отношении к власти. Частный характер этого понятия очевиден в любых примерах. 

 

И вот что здесь интересно: она абсолютна в том смысле, что бездна других вещей, о которых я думаю, оказываются включенными в эту сферу.

— Ну, что, старик, тебя обокрали? Это политика!

— Да какая это политика? Это рост криминальности в северном пригороде города Лондона!

А я говорю:

— Хорошо, но ведь тут же подошедший полисмен скажет: «Это у наших политика такая, что теперь в Лондоне все может случиться».

Да это смешно, это детский сад политической академии! И, тем не менее, введение, как инструментального понятия, понятия «абсолютного», очень ценно. В конце концов, «абсолютное» в политической рефлексии – это не только степень, это и ее качество. И вот это понять трудно, это такое качество вашего мышления о политике, которое обуславливает не только доминирование данного понятия в вашем мышлении о политике, но и доминирование этого понятия, когда вы черт знает о чем мыслите. Можете о любви, можете об экономике, да о чем угодно, оно абсолютно как в интенсивном, так и в экстенсивном смысле этого слова.

 

Философское мышление — о котором, к сожалению, у нас с университетских времен развилось представление как о самом общем, это одна из методологических ошибок истории – это тоже очень частное мышление наряду с другими или многими другими.

 

Я подчеркиваю, что это термин политической философии, в данном случае  моей. И будет чушью, если вы откроете окно и скажете: «О, кажется подходит абсолютная революция»! Или радио пищит или телевизор что-нибудь показывает:  «О, это пахнет не какими-нибудь Косовым или Чечней, а абсолютной войной!» Вы должны понимать, о чем мы говорим, ведь не о том, что происходит в Косово или на Кавказе — ничего подобного. А о том, что происходит в нашем собственном мышлении и в восприятии других людей. Это только в рефлексии любое политическое действие воспринимается как не абсолютное или абсолютное.

Поскольку я буду возвращаться к понятию «абсолют» в каждой лекции и на каждом шагу, я буду приводить примеры, чтобы сделать ваше восприятие более легким. Я помню, более 16 лет назад, в разгар горбачевских реформ ко мне на конференции подошел английский философ Тэд Хондрик и сказал: «Где ваша настоящая революция?» А Тэд Хондрик в возрасте шестнадцати лет в 1938 году убежал из дома воевать в Испанию. «Это же, — говорит,  — то, что произошло в России — противно смотреть!» Совершенно очевидно, что старик Хондрик исходил из идеи абсолюта. Не только абсолютной революции в смысле, что она камня на камне не оставит, а абсолютной в смысле ее абсолюта в мышлении. А я рос в другое время и в моей политической рефлексии, я подчеркиваю — бытовой, идея абсолютной революции существовала уже с чужих слов, с чужого мировосприятия, а не с моего собственного.

Я ответил Тэду Хондрику — ну жалко же было старого идиота — я ответил:

— Она уже была, настоящая.

— Где, когда?

— Ну, как же, в 1917!

Вы понимаете, это был ответ по существу. Потому что в тот период, в начале ХХ века, идея абсолютной революции была абсолютно предоминирующей в голове, как Владимира Ильича Ленина, так и Николая Романова. Боялись абсолютной революции, мечтали об абсолютной революции, ненавидели абсолютную революцию, любили. Это неважно, она была абсолютной. Она определяла политическое мышление и расширялась от одного данного конкретного объекта к любым политическим фактам, событиям и обстоятельствам. Хондрик очень обиделся.

 

Примеры я люблю и не люблю. Цитировать – иногда цитирую. А примеры люблю исторические. 

 

Теперь быстро перескакиваю. Совсем другой джентльмен, не Тэд Хондрик, а очень талантливый историк идей Освальд Шпенглер на следующий день, после того как случилась немецкая революция, написал: «Немцы, бездари, какой позор, что это за революция, чушь какая-то! Ерунда, курам на смех. Вот русские сделали настоящую революцию». То есть ту, о которой, исходя из своих коммунистических убеждений, мечтает и мечтал этот дурак Тэд Хондрик, о ней же, нисколько ей не сочувствуя, говорил, в общем-то, гегельянец Освальд Шпенглер. Почему ему, как вы думаете — а Шпенглер был совсем не дурак и безумно талантливый человек — почему ему германская не понравилась  по сравнению с русской? Потому что он исходил из гегелевского понимания действительности и разумности в связи с действительностью. Что это за революция? Разумеется, она неразумна, потому что она недействительна. И не считайте, пожалуйста, бедного Шпенглера людоедом, он говорил: «Да говорят, что на главной площади было убито всего семь человек». Разумеется, в этом смысле португальская революция, сбросившая иго диктатора Салазара, уже совсем была бы позором в глазах и Хондрика, и Шпенглера: было убито три человека, и португальцы клянутся, что двое были убиты совершенно случайно, один рикошетом, а другой не увернулся от бронетранспортера. Так это же позор революции! И все это не шутка, ибо в политической рефлексии и Шпенглера, и Николая Романова, и Чичерина, и культурного идиота, присяжного русской революции Луначарского довлела идея абсолютной революции. Все с ней сравнивалось. Революция всегда рефлексировалась с точки зрения абсолютной революции. Вот поэтому очень важно начать разбирать основные понятия, которые я перечислил: политическая власть, государство, революция и война — в мире идей абсолютного.

 

Все философские конференции бессмысленны, потому что люди сообща не думают, они сообща спорят и валяют дурака. Это борьба не за истину, а борьба за признание того, кто говорит. Это неинтересно. Как любил повторять Мераб Мамардашвили: «Философия – это одинокое дело». И когда ты ее манифестируешь, ты уже делаешь первый шаг к будущей борьбе за твое право заниматься ею одиноко.

 

Следующий пункт – субъект, о котором мы немного говорили на предыдущей лекции. Первое, что нам следует знать: субъект политической рефлексии, по определению, простите за плеоназм, неопределенен. Это могу быть я, это можете быть вы, это может быть русский народ — это случай определяет субъекта. Субъект определяется случаем попадания одного человека или группы людей, индивида или, скажем так, интерсубъекта, по словам Гуссерля, в определенные обстоятельства, которые как-то примерно определяют субъекта. А чтобы понять это, надо — не хочу вас огорчать вас, дамы и господа — читать не Шпенглера, не Гегеля, а надо читать историю, конкретную историю конкретных стран в конкретные эпохи. И иногда вы придете к каким-то, с точки зрения нашего опыта, нашего недостаточно четко себя отрефлексировавшего мышления, к каким-то оценкам, которые могут показаться парадоксальными.

 

 

Вопрос: Как народ может быть субъектом политической рефлексии?

 

Я уже это сказал — все начинается со слова. «Мой народ не хочет немцев» — вот вам народ. Вы поймите, так уже сказано: мой народ. Он уже сделан субъектом рефлексии тем, кто произнес эту безумную фразу. Это не имеет никакого значения, какая фраза — правильная или неправильная. А почему вы, кстати, думаете, что торговый банк «Джи Пи Морган» может быть субъектом политической рефлексии, или Римский папа, или ватиканский Синод?

Я ведь поэтому и начал с того, что, в принципе, субъект политической рефлексии всегда неопределенен, во-первых, и фрагментарен, во-вторых. Он и должен быть неопределенен. Им может быть что угодно. Что касается объекта, то этим объектом будет то политическое понятие, о чем вы думаете. О революции, о войне, о цене мяса на рынке — неважно. Но этот объект, будучи включенным в политическую рефлексию, уже становится политическим. В одной из блестящих работ Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» были лозунги – вы думаете это смешно! – «Vive Napoléon», «Vive le saucisson!» («Да здравствует Наполеон!», «Да здравствует колбаса!»). О колбасе думали! Как думали? Политически.

Мы находим ряд ситуаций, в которых – объективно — политическая рефлексия уже является и политическим действием. Поэтому в некоторых ситуациях это может быть так, а может быть наоборот, в зависимости от ситуации. Я хочу сказать один пример, очень простой. Если мы возьмем возникновение и развитие тоталитаризма, то в тоталитарном государстве, естественно, любая политическая рефлексия является политическим действием. Но это случай аномалии, каковой является тоталитаризм. Но, в принципе, я считаю, что невозможно построить такую деятельностную методологию, которая бы описывала политическую рефлексию как политическое действие. Я в этом совершено убежден. Ну хотя бы потому, что видел, как кто-то пытался это сделать, и даже сам пытался это делать. Ничего не получается. Это можно, но тогда надо ввести такое количество ограничивающих условий, где действие будет не совсем действием, рефлексия – не совсем рефлексией, и так далее, и так далее.

 

 

 

Забегая вперед, в тему другой лекции о революции, приведу пример. Истинный автор германской революции 1933 года был Адольф Гитлер — надо называть вещи своими именами. В одном из самых интересных исторических документов мировых революций, в его книге «Майн кампф», он формулирует эту революцию. Но что самое интересное, в его формулировке этой революции (которая случилась через десять лет после того, как его в тюрьму посадили), даже в очень краткой политической формуле захвата власти, революция в его мышлении не была абсолютной. А почему? Дамы и господа, я много читал об этом человеке. У этого человека принцип мышления был нереволюционный. В каком-то смысле, в отличие от его главного союзника-противника Сталина, Гитлер был, кроме всего прочего, в душе и консерватор, и просто скромный тихий немецкий буржуа, бюргер с диким запасом бешеной негативной энергии. Если бы ему сказали: «Да это же абсолютная революция, полное преобладание в мышлении идей революции за счет всего прочего». Он бы сказал: «Да вы с ума сошли! Да я хочу, чтобы архитектура была хорошая, чтобы всегда хорошую рыбу и колбасу можно было в магазине дешево купить».

 

Ведь неприятно называть вещи своими именами, да? «Гитлер – это очень плохо, а революция — тоже плохо, но все-таки не так плохо, как Гитлер» — это чушь. Я вам дам один методологический совет: если вам неприятно о чем-то подумать — это первый признак того, что это хорошая мысль.

 

Один замечательный американский историк и статистик подсчитал, что ко дню бостонского чаепития — начала американской революции — политически отрефлексировали эту ситуацию, как ситуацию революции, шесть человек (задним числом, естественно). Тогда как отцов-основателей было несколько десятков. И этого оказалось достаточно. И позвольте мне утверждать, что если американскую революцию отрефлексировали шесть человек, то ту огромного значения революцию, хотя и не абсолютную, которая произошла в Германии, отрефлексировал один человек — Адольф Гитлер. И отрефлексировал ее с идеальной точностью, не допускающей разночтений.

 

Большинство людей, это не секрет, думают вульгарно. При этом употребляя самую страшную формулу мирового невежества «все так думают», которая не верна фактически: откуда можно знать, что все так думают? Одна близкая мне особа сказала: «Да ведь то, чем ты занимаешься, никому на свете неинтересно». Я ей очень серьезно ответил: «А раз это интересно мне, то ты уже не можешь сказать — никому». Этот универсализм, приписываемый мышлению – первый знак вульгарности.

 

Разве это можно сравнить со словами одного из гениев американской революции, Томаса Джефферсона, который считал, что истинное переустройство страны могут произвести люди, которые регулярно моются, говорят на прекрасном английском, а в дополнение ко всему знают латынь, древнегреческий и неплохо бы древнееврейский. Вот каковы стандарты Америки того времени — к революции так подходило много людей. Гитлер никогда не был снобом. Его революция никогда не была абсолютной. Поэтому субъектом политической рефлексии может быть один человек, может быть два человека, может быть семья, может быть партия, может быть народ. Может быть, как считают недавно опубликовавшие в России свою книгу два шведских умственных дебила (у них, вероятно, генетически это было обусловлено, надо было смотреть при рождении) — весь мир объединенный (пардон, я сам плохо знаю, что это такое) Интернетом.

 

Я, может быть, издеваюсь иногда, говоря о людях. Но, заметьте — несерьезно. Серьезно я только хвалю.  В конце концов, у каждого все-таки хватает мышления, худо-бедно, на то, чем он занимается. Хотя бывают исключения.

 

Теперь перейдем к политической философии, которая исследует политическую рефлексию. Каким образом мы можем охарактеризовать субъекта политической философии, в данном случае, вашего покорного слугу? Я бы сказал, что в моей субъективной философской позиции есть два объективно важных момента. Первый момент: я исхожу из того, что моя собственная позиция является современной. Не в силу того, что все мудрые люди или идиоты всех стран ее разделяют, но я сейчас думаю — значит, современно. Фактически получается так, что любая ретроспектива трансформируется современностью моего философского взгляда на политическую рефлексию.

 

Запомните, никакого другого смысла, кроме буквального, слово «современный» не имеет. «Современный» — всегда современный чему-то. Вы понимаете, не временно современный. Иногда мгновенно современный.

 

У вас здесь шел замечательный фильм, который я сам считаю моментом схватывания — фильм, созданный Отаром Иоселиани — «Братья-разбойники». Фильм, за который его, естественно, чуть не побили. Там и о русских, и о французах, но все-таки, в основном, о грузинах. Я за последние полтора года спросил, по крайней мере, тридцать человек из России, кто видел этот фильм (Отар его привозил в Москву). Из тридцати человек один сказал, что смотрел. А, значит, другие смотрели всякую муру собачью. Да, времени нет, я понимаю. А это замечательный фильм. Там один человек проходит и смотрит: двое сидят, жарят шашлык, пьют вино, и вот один говорит другому: «Ты пулемет-то подвинь». И направляет пулемет на перекресток. А там идет старуха и тащит кошелку с картошкой. И он — трах, первая пуля убивает старуху. Дальше спускается к ним молодая девушка и говорит: «Ребята, так хорошо отсюда видно, а дайте я посмотрю». Становится на колени, чтобы посмотреть в оптический прицел пулемета. И для того, чтобы доставить девушке удовольствие, они тут же подстрелили еще одного грузина, который помогал нести диван. И, понимаете, это интересно, этим много занимались и продолжают заниматься современные физики-теоретики: событие как событие, синхронизированное в мышлении, и мышление как бы синхронизированное своей мгновенной направленностью. Любое мышление — философское, художественное, какое угодно — направленное на какой-то акт, человеческий или нечеловеческий. Я думаю, на этом я закончу описание своей собственной позиции. Моя позиция — условного и искусственного синхронизирования с той политической рефлексией, которую я рассматриваю. А рассматриваю ли я политическую рефлексию Антуана Сен-Жюста, или Максимилиана Робеспьера, или джентльмена, который страшно неумело дает интервью — Чубайса, или рефлексию политическую генерала Лебедя – это мне все равно. Я помню об этой синхронизации, я помню, что его рефлексия — не моя, моя рефлексия — не его.

Но я помню и другое. Меняется время. А время для меня существует только как время мышления о политике. Время в смысле которого мы рассматриваем политику, которое является самопроизводным от состояния данной политической рефлексии. Время вторично, это не причина. Поэтому я могу сказать: да, было время, когда преобладала та или иная идея. Иногда это категорически сказать не могу. Таким образом, исторический аспект, пусть не всегда выражен в этом философском подходе, но всегда застолблен, всегда присутствует.

 

Философ может вводить какой-то один момент и в этом моменте современиться с событиями. Вот он выглядывает из окна, там какие-то события, то ли кого-то качают, то ли в кого-то стреляют из пулемета. Он может сказать: «Ах, моя дорогая, какой ужас». Так он уже не философ! Для философа нет никаких «моих дорогих» и нет «ужасов».  Он  смотрит и думает, и он ловит события в моменте своего мышления. И оно уже в это время больше — не событие, а наблюдаемый им момент другой рефлексии.

 

 

Вопрос: Политология помимо политической философии существует? Кроме рефлексии те, кто интересуются политикой, должны что-то еще изучать?

 

Простите, пожалуйста, я не имею чести быть политологом, я просто не знаю, что это такое. Я просто думаю (как думал мой покойный друг, гениальный современный филолог России, совсем недавно умерший, Михаил Леонович Гаспаров), что здесь очень многое, слишком многое зависит от языка. От того, на каком языке мы захотим высказать ту или иную мысль. Современность отмечена появлением многих предметов, я бы сказал так, появлением многих наук, которые оказались полностью неспособными себя предметно сформулировать. Будь-то социология или политология, ни та, ни другая не смогли сформулировать предмет (а я пытался его обнаружить, прочел три или четыре… предисловия). Потому что формулировка предмета науки изнутри этой науки не может быть — она может быть только извне. Только какая-то другая область человеческого знания и человеческого мышления способна сформулировать предмет любой конкретной науки. В политологии, я считаю, с этим катастрофа. Но ведь я при этом, мой дорогой, и не думаю называть политологию или сексологию ерундой. Нет, наоборот. Возможно, там содержится что-то безумно интересное, но я пока ничего не нашел.

 

Вопрос: Объект сексологии существует?

 

Объект существует. Но предмет – это совсем другое дело. Предмет – это та система понятий, слов, выражений и мыслей, в которой изучается объект. Хотя последний из шарлатанов,  один из политологов Госдепартмента, все-таки написал две книжки — это Фукуяма, гегельянец великий (Гегель был мирный, патологически тихий человек, робкий, но он бы Фукуяму убил). А без формулировки предмета вы, например, не сможете преподавать в университете. Будь то квантовая механика, горючие материалы или уголовное право. Это нереально.

 

Умоляю вас заранее, не считайте, пожалуйста, что все шарлатаны мира — в вашей стране. Они есть везде! Вообще забудьте о преобладании России.

 

Вопрос: Вы сказали, что недуманье – это тоже форма думанья. Это меня несколько удивило. Вы разделяете наличие некоторых представлений о чем-то и процесс думанья, для которого необходимо делать некоторые усилия?

 

Это не я придумал и не я ввел слово «недуманье», как разновидность думанья. Впервые это было сформулировано великим буддийским философом шестого века нашей эры Асандрой. А потом в очень сильно измененной форме переформулировано Гуссерлем  в его книге «Идеи», 1911 год. Вы ведь этот самый вопрос задали, уже имея в голове слова и понятия «думанье» и «недуманье». То есть, чтобы задать этот вопрос, вы уже произвели определенную рефлексивную процедуру, о которой вы не можете сказать, что ее нету. И в смысле этой рефлексивной процедуры, мы можем вполне сказать, что есть такое думанье, как недуманье. Думанье со знаком минус.

— Что он делал?

— «Не думал», — и это в отношении конкретных политических и жизненных ситуаций может иметь огромное значение.

 

В заключении я хочу сказать, что основные положения, которые я сегодня пытался объяснить, были сформулированы не мной самим, а вместе с присутствующим здесь моим другом Олегом Борисовичем Алексеевым.

 

 

Часть 2

 

Я уже сказал, что, в принципе, субъект политической рефлексии неопределенен -здесь господствует полная произвольность, начиная от риторики политиков и кончая политологами и политическими философами. Быстро коснемся все-таки других аспектов субъекта политической рефлексии, к которым я буду все время возвращаться по ходу уже конкретного рассказа о разных вещах. Мы сейчас сказали, что субъект неопределенен, как народ, который хочет дешевые булки и дешевые билеты во МХАТ. И тут оказывается, что мы встречаемся с другой проблемой, не менее серьезной, чем проблема неопределенности субъекта политической рефлексии — проблема фрагментированности этого субъекта. То есть, оказывается, что, назвав «народ», «страна», «материк», или «мы африканцы», «мы азиаты», эта условная неопределенность редуцируется только на мгновение, а потом начинается фрагментированность. И вы знаете, это безумно интересно. Проследите за развитием политической борьбы у славянских народов в XIX веке: так, чехи еще не успели выпустить свою первую политическую программу, после младочешского движения, а тут уже словаки заявляют: «А мы не чехи». А богемцы заявляют: «А мы не моравы». То есть, достаточно человеку отождествить какой-то коллективный субъект политической рефлексии, как он у него на глазах начинает фрагментироваться. Более того, когда редукция достигает своей конечной точки и сводится к одному индивиду, то и здесь этот один индивид неизбежно фрагментируется. То он — как что-то одно, то он — как другое. Вот возьмите хотя бы политическую риторику и политическую демагогию: «Как гражданин, я с этим согласен, а как член партии лейбористов – нет». И поэтому интересно брать какие-то точки, в которых идентификация субъекта достигает своего максимума. Когда он уже определяется, но еще не подвергся фрагментированию.

 

Один из самых определенных в своей индивидуальности субъектов политической рефлексии Николай Павлович (Николай I), который искренно считал, что думает о политике в России он один, говорил: «Со всем можно жить, все можно перенести, кроме одного – взяточничества». Так ведь перенес же, не умер!

 

Итак, перехожу к первой теме – абсолютная политическая власть. И заранее вас прошу, никогда не путайте проблему политической власти с проблемой государства. Это совершенно разные вещи. Так, с чего начать разговор на тему «политическая власть»? Разумеется, только с тех случаев, когда она себя заявляет. И все ж таки приходится начать с того, что уже как-то было осмыслено моими предшественниками в политической философии.

Кто пытался после Гегеля, в наше время дать, пусть даже безумно редуцированное, определение тому, что такое политическая власть? Вот скажите, дамы и господа, если у вас бы вдруг, у кого-нибудь из вас мелькнула идея такого определения, я бы в ноги упал. Но иногда оно вырывается на интуитивном уровне, как когда-то бедный, действительно бедный, замечательный, необыкновенный президент Америки Линкольн говорил: «О, политическая власть – это когда они делают то, что я говорю». Это слишком редуцировано, но в этом есть и правда. Хотя и не выдерживает феноменологического анализа.

Лет сорок назад американский, не могу его назвать политологом, не хочу оскорблять человека, он себя называл, скорее, политическим социологом, Стенли Шехтер дал определение политики: «Политика – это политическая власть, когда один человек посылает к другому третьего, чтобы третий заставил другого делать так, как он хочет». Это очень редуцированно, но совсем не так глупо, как может показаться на первый взгляд. Двумя людьми политика не делается, она не делается действователем и объектом действия. Политика начинается там, где появляется третий, где первый говорит Ивану: «Иван, пойди и скажи Петру, если не отдаст коров, то мы его убьем». То есть действует первый на другого посредством третьего.

Я помню, у Маркеса (которого я, правда, не особенно люблю — прекрасный писатель, но голова плохо работает, хотя воображение гениальное), один простой человек говорит: «А почему вчера Хозе нашли в кафе с перерезанным горлом?» Тот говорит: «Педро, это политика». Вот и заметьте, казалось бы, чушь полная, да? А, между прочим, ведь и Педро и Хозе с перерезанным горлом знали, что есть политика, когда убивают.

Так кто же здесь, прежде всего, властвует над кем? Первый над третьим, конечно. Потому что пока все спокойно, второй ест свою корову, первый говорит: «Дай мне половину». Этого не бывает, никто ему не отдаст половину. Нужен третий в политике. И вот тут я перехожу к самому главному. Кажется, ситуация — элементарнее нет (если кто-нибудь ее не понял, то просто тогда мне надо сложить оружие и никогда больше его не брать в руки). Но есть одно генеральное ограничивающее условие, в отсутствие которого эта ситуация фиктивна: чтобы эта ситуация политической власти, политической потому, что их трое, была реальной, нужно, дамы и господа, знание о том, что такая власть есть — у всех троих. Никто и не подумает отдавать вам половину или четверть своей коровы, если он не знает, что первый — есть власть. Первый должен знать, что у него есть власть, третий должен знать, что он делает со вторым, а второй должен знать: да, вот этот первый прикажет, и со мной расправятся. И этот эпистомологический аспект политической власти необходим. Здесь нужно знание. А если этого знания нет, то не может быть политической власти. С какой стати я кому-то буду что-то давать, подчиняться, плыть в эту вонючую Персию на вонючих триерах? Что за вздор? И поэтому я заключаю: политическая власть не существует без знания о политической власти.

Но мы сегодня говорим не о политической власти, а об абсолютной политической власти. То есть с того момента, когда она не только преобладает в политической рефлексии, но и реализует себя как абсолютная. И вот я хочу вам привести один такой четырехступенчатый пример. Представьте себе, 26-27 октября 1917 года, холодина страшная, на ветру плещется плакат «Вся власть Учредительному собранию!» (Это потом матросики стали наводить коррективы — и правильно совершенно! — «Вся власть Советам!» Не забывайте, в коллективные авторы революции включился Петросовет, наиболее активные левые члены которого относились к идее Учредительного собрания крайне отрицательно). Ну, значит, плещется, холодно, наставляем воротник,  прочь из этого Петрограда. Но там уже написано: вся власть Советам. Первая абсолютистская формулировка. И это очень важный момент. Поймите, что он риторический только по форме. Более того, здесь уже фигурирует конкретная форма политической власти, называемая Советами, и она была уже готова. Это первая ступенька.

Вторая ступенька: переносимся из этого страшного петроградского климата в теплую милую Грузию. И читаем роман Фазиля Искандера «Сандро из Чегема». Там есть одна гениальная сцена, о которой мне один английский социолог говорил, что она должна быть включена во все учебники политической социологии. Помните, шла борьба меньшевиков с большевиками в Грузии. Уже многое осталось позади, и гражданская война, и поляки, и интервенция, и все что угодно. Грузия. Долгая перестрелка, меньшевики атакуют большевиков, большевики атакуют меньшевиков. Не интересно. И Сандро – человек минимальной политической рефлексии, но не нулевой — видит, как из избушки выходит человек, небритый, в кальсонах, совершенно ошалелый от усталости и от бессонницы, коммунист, большевик. А эти тут шашками машут в папахах. И Сандро говорит: «Это — власть, другой не будет. Она останется навечно». И он не был мистиком и пророком, он был человеком, очень конечной, пусть минимальной политической рефлексии. При этом он сформулировал в абсолютистских терминах: власть одна. А другой и нет, и не будет. А эти все будут махать шашками, устраивать роскошные парады, в Тбилиси периодически по никому не понятной причине буду стрелять из пулеметов по южным осетинам. Но это необходимо в порядке чисто, я бы сказал, эстетическом.

Переходим в блаженные, хотя и нехорошие времена, 1936 год. Москва, Большой театр. Вечерние политзанятия. Тема: «Диктатура пролетариата». Известный русский оперный режиссер Сергей Небольсин, такой Интеллигент Интеллигентович Интеллигентов, поправляет пенсне и спрашивает в конце занятия:

— Диктатура чего-с, пардон-с.

Ему преподаватель, говорит:

— Пролетариата.

— Мерси-с, — отвечает Небольсин.

Значит, политическая власть, в отличие от Петрограда 1917-го и Грузии 1921-го, уже сформулировала себя, как диктатура. А «чего-с»? Ну, пусть пока оставим «пролетариата-с». Потому что это уже не имеет ни малейшего значения!

Дальше. Надо же нам как-то идти дальше. 1956 год — все-таки продвинулись, согласитесь. Московская кухня московской коммунальной квартиры, это я наблюдал лично. Выходит на кухню старая большевичка с ленинским религиозным (фу, революционным! — кстати, фрейдовская оговорка) революционным стажем. Конечно, по имени Роза Соломоновна. Конечно, муж репрессирован в 1937-м, конечно, сын погиб — все нормально. Но ее лицо выражает полный энтузиазм. Она держит в руке «Известия»: «Смотрите, впервые за все время советской власти здесь написано не диктатура пролетариата, а диктатура народа». Ну, мы, конечно, можем сказать, что она выжившая из ума идиотка. Но на самом деле она воспроизвела определенный штамп политической рефлексии в отношении фундаментальнейшей идеи абсолютной власти. Ведь уже в это время, 1956 год, оттепель, «диктатура» – это неудобно. Сталин, кстати, этим словом не злоупотреблял, а очень часто его вычеркивал. Вообще Сталин очень много вычеркнул из риторики ранних советских лет. А тут была «диктатура народа». В то время я не занимался политической философией и не полез смотреть это место в «Известиях». Что я с ума сошел, у меня дел было по горло!

Я думаю, что и Роза Соломоновна, и дядя Сандро, да и тот же Небольсин, они были все включены в сферу абсолютного понятия: политическая власть, как абсолют. Это очень важно. Без этого феноменология абсолютной политической власти невозможна. А что значит абсолют в каких-то самых элементарных феноменологических выходах? Это значит не только «одно и никакого другого», «одна и никакая другая». Само понятие абсолютность в применении к политической власти, как бы работает в двух направлениях: и экстенсивном, и интенсивном. Экстенсивно – она полагает себя самой абсолютной в отношении любой другой политической власти, в любой другой стране. Это ее экстенсия. В порядке интенсивном — она полагает себя абсолютной в отношении любых вариантов и версий внутри себя самой, которых просто не должно быть. То есть, не должно быть никакой другой власти ни вовне, ни внутри ее, ни в той сфере, в которой она властвует.

Теперь разберем какие-то более конкретные выходы. И это очень интересно. Рассмотрим три выхода, в отношении этого фундаментального понятия политической власти с тремя другими понятиями. Даже лучше двумя. Первое – государство. Абсолютная политическая власть в своей саморефлексии ставит себя всегда в отношении к государству в позицию первичную. Государство оказывается каким-то выводом. Характер государства, собственно говоря, может быть изначально редуцирован к типу политической власти. Называйте, как хотите, называйте ее абсолютная, диктаторская, тоталитарная. Об этом мы поговорим позже. Но здесь важно абсолютное рефлексивное преимущество, преобладание понятия политической власти над понятием государства.

Очень интересно отношение к еще одному фундаментальному понятию. Абсолютная политическая власть и война. В основном (здесь есть исключения) абсолютная политическая власть относится к войне негативно. То есть любая война в принципе опасна любой абсолютной политической власти, потому что режим политической рефлексии может очень сильно измениться в какую угодно сторону. Вы знаете, гениальный человек, который, к сожалению, не написал самокомментария, Клаузевиц, великий немецкий генерал сказал: «Война – это продолжение политики другими средствами».

 

В истории, дамы и господа, генералы о политике сказали гораздо больше интересных вещей, чем политики. А почему? Делом занимались!

 

И вот тут-то, если мы спросим себя: а что лежит в основе политического отношения абсолютной политической власти к войне? В целом отношение негативное, только один позитивный выход — это усиление эффекта интенсивности. Или, как говорил гений абсолютной политической власти Антуан Сен-Жюст в Комитете общественной безопасности (помните, был такой комитет во французской революции): «Война еще более сплотит нашу нацию». Нарушая этим принципиально негативное отношение абсолютной политической власти к войне. И вот что здесь очень важно? Что абсолютная политическая власть, как какое-то время господствующий феномен в политической рефлексии, сам существует всегда в очень зыбких режимах равновесия и нарушения равновесия между интенсивностью политики и экстенсивностью. И между «нет» и «да» в отношении таких феноменов, как война. Война – это, в принципе, опасно, но иногда она нужна, в редчайших случаях она необходима.

В порядке краткого исторического комментария: как думали об абсолютной политической власти те исторические персонажи, которые ее реализовали (с точки зрения политической философии, которая сопоставляет мою сегодняшнюю политическую рефлексию с рефлексией тех людей). При этом я вас прошу полностью отвлечься от политической риторики, которая сама по себе очень интересна и дает много интереснейшего материала. Вот что говорил первый абсолютист абсолютной политической власти в мировой истории, который не только это делал, но и формулировал свою политическую рефлексию, потому что был культурен, собака, не в пример нынешним главам государств — Октовиан Август, в Сенате он говорил: «Война – это очень хорошее дело, но только если мы победим». Вы можете сказать «Тоже мне, царь Соломон!» Но, заметьте, он не был пошляком, он был, конечно, страшным лгуном и мерзавцем, но пошляком он не был. Он прекрасно понимал и объяснял это понимание другим.

 

Когда я говорю про кого-то «думает, понимает» — для нас это имеет смысл, если оно выражено, написано, сказано, запомнено. Все остальное – это болтовня. Поэтому политическая рефлексия, это значит: читал, документировано, от соседей по дому слышал, кукушка на хвосте принесла.

 

Он, развивая эту мысль уже устами, конечно, своих последователей и приспешников (в уроках манифестированности Октовиан не нуждался), ее формулировал так: «Моя власть, — а его власть была абсолютной, он этого не скрывал, он не говорил «наша», он говорил «моя», — моя власть воплощает в себе власть империи». И он император. Но он не просто император: он в Риме воплощает ту власть, которую империя уже реализует в Англии, давно в Ливии, уже в Парфии, очень скоро в Палестине. То есть, он есть некоторое идеальное сосредоточие. Он есть та точка редукции, в которой понятие империи во многом заменило традиционную формулу «Senatus Populus Que Romanus», «Сенат и народ римский». И с каждой следующей ссылкой на эту формулу каждый думал: «Это известно всякой римской бродячей собаке, вранье». А империя была, она вошла в новую формулировку. И вот тут очень интересный момент: это не просто государство, здесь выявляется предел экстенсивности, в принципе, любого абсолютного государства, уже как империи, выходящей за пределы вечного города, где эта империя родилась. В этом балансе экстенсивности и интенсивности побеждает экстенсивность. В этой редукции к Цезарю Августу Октовиану.

Но когда произошла неприятность, и его армия была на три четверти уничтожена в Германии, это изменило не только политику абсолютного римского — первого в истории — абсолютного государства, но и очень сильно изменило римскую политическую рефлексию.

 

Когда мне говорят об упадке русской культуры, я говорю: «Ну, остановитесь, остановитесь». Потому что, если мы начнем изучать феноменологию того, что вы находитесь в упадке, то вы увидите, что это не упадок, что это называть упадком можно только с точки зрения такой исторической ретроспективы, которая не выдержит самой элементарной феноменологической критики. И вообще, я такой абсолютный антиупадочник.

 

 

Вопрос: Если я правильно понимаю, то любой предмет может быть предметом политической рефлексии. Можно ли это рассматривать как акт власти, — назначение предметов предметами политической рефлексии? По аналогии с тем, что вы сказали про третьего, который посылает первого убить второго.

 

Знаете, в манифестированных, описанных ситуациях, скажем Саллюстием, Светонием в Древнем Риме, это было прямым актом власти. При этом вовсе не во всех случаях абсолютной. Ведь почему интересно рассматривать эти феномены в их абсолюте? Потому что абсолют всегда лучше манифестируется. Понимаете? Ведь, в конце концов, каждый политический феномен, чтобы реализоваться в действительности, всегда себя мистифицирует. Вы можете говорить попросту — «да врет о себе!». Но я не люблю этого слова. Вообще невозможна реализация в крайних формах ни одного политического феномена без мистификации. Причем, бывают такие случаи, когда мистификация становится не продолжением политики, а ее основой. Поэтому для того, чтобы изменить политическую ситуацию, это изменение начинается только с изменения политической рефлексии. Я хочу, чтобы вы привыкли к тому, что большинство интересных человеческих вещей начинается не снизу, не с желудка, не с пениса, как воет сейчас интернационал дураков всех стран, который покрепче коммунистического оказался. А большинство радикальных изменений идет от изменения мышления. Причем иногда — микроизменений, флюктуаций, а иногда — достаточно сильных трансформаций. Поэтому говорить о каких-то объективных эффектах политической рефлексии и о возможности ее превращения в политическое действие или в представление о ней, как о политическом действии, можно только с учетом конкретных ситуаций, в которых политическая рефлексия, о которой мы говорим, реализовалась. То есть, себя манифестировала.

 

Только за последние десять лет — исторически ничтожный срок! — в двух только языках, английском и русском, появилось 46 абсолютно бессмысленных и всеми принятых политических клише. Например, «урегулирование политического кризиса». Ведь если есть кризис, то его нельзя урегулировать.

 

Вопрос: Полагаете ли вы возможной вариативность абсолютной политической власти? Если да, то мы можем сказать, что абсолютная власть Запада, и абсолютная власть исламского общества – разные?

 

Я уже много лет назад отбросил географическую классификацию. Потому что оказывается, что гораздо важнее время, а не место. Вы поймите, что вся эта классификация на Запад, Восток, Россия — не Россия, была выдумана демагогами начала XIX века. Друзья, мы живем в начале XXI-го! И количество самостоятельно мыслящих людей во всех этих странах оказалось таким ничтожным, что это мура собачья звучит до сих пор. Что касается вариативности, то без нее вообще невозможна интерпретация никакого отношения самой абсолютной политической власти к реальному положению вещей. Вариативность есть, но эта вариативность, в принципе, определяется данной страной только в какой-то степени. Она в гораздо большей степени определяется временными вариациями политической рефлексии. Когда мои коллеги-востоковеды заявили, что иранская революция отражает какие-то архаические пласты мышления иранца, которые могут возводиться к шахам первого тысячелетия нашей эры — это же общая фраза. Я могу сказать: «Друзья, а вот ваше мышление об этом, оно прямо возводится к архаическим процессам, которые русская интеллигенция конца XIX и начала ХХ века, от Леонтьева до Трубецких и после, считала чем-то феноменальным, феноменально значимым. И которые оказались, в конце концов, опять-таки в цепи вариаций философской рефлексии определенным звеном». Но, в конце концов, любые принципиальные различия между странами, между народами, между языками являются признаками архаического мышления.

Я никогда не забуду, как один замечательный русский ученый — когда я говорю русский, я всегда имею в виду Россию, вне зависимости от конкретного этноса, в данном случае это был армянин, — сказал: «А вот эту мысль можно выразить хорошо только на русском языке». А я не вытерпел, сказал: «А сколько языков ты знаешь? Пробовал ты выразить эту мысль на своем собственном, армянском?» Увы, армянского он не знал. В таких случаях Мераб покойный ругался и говорил: «Тогда, рыло, выучи латынь и выражай мысль на латыни». Любые высказывания такого рода в конкретных случаях оборачиваются каким-то бессилием. Физики первыми отказались от этой исторической пошлости, введя ряд важнейших дополнительных понятий, таких как, допустим, сингулярность явления.

Но я сейчас не полемизирую, единственная вещь, за которую я воюю, это язык. Наша рефлексия, прежде всего, должна быть обращена на язык, который нам кажется само собой разумеющимся. Ни один культурный, хороший язык сам себя не разумеет, над ним надо постоянно работать. Да я сам настолько привык употреблять какие-то слова и выражения, что перестал замечать, что некоторые из них чушь. Первый человек который поднял этот вопрос, был, увы, покойный, Сергей Сергеевич Аверинцев. Который говорил: «Меня мой друг, — а этим другом таки оказался недавно умерший другой гениальный человек Михаил Леонович Гаспаров, — спросил, почему такими великолепными в России прозаиками и драматургами и поэтами оказываются инородцы?» Аверинцев говорит: «Почему в России? А возьмите историю французской литературы, историю американской, английской. Потому что инородец имеет то огромное преимущество, что русский ему не дан, как свое, поэтому он его, волей-неволей, начинает вторично интерпретировать, и с самого начала его русский язык может оказаться богаче, в результате этой вторичной интерпретации».

 

Это неисчерпаемая тема, по которой можно было бы прочесть очень интересную лекцию. Потому что на поверхности изведанных нами политических ситуаций, включая современную ситуацию, нынешнюю, никакие два феномена не оказываются в таком зримом, иногда зримом до парадоксальности отношении, как язык и политика.

 

Каким образом мальчишка Вампилов, окончив сибирскую, бурятскую школу, оказался гениальным драматургом, лучшим. То есть, если сравнить всеми хвалимого Булгакова с Вампиловым, то Булгаков – это явление культуры, а Вампилов – это блестящая драматургия. Почему? Потому что для него русский был новым объектом. А ведь к новому объекту ты подходишь совсем иным образом. Любая новизна объекта для вас дает вам огромное преимущество. Ну, разумеется, речь идет не о сравнениях: кто лучше, а кто хуже понимал язык.

Вы знаете, если бы в сегодняшней Англии культурного англичанина спросили,  есть ли в истории английской литературы, поэзии и драматургии хоть один талантливый человек, который не был бы хоть на четверть ирландцем, он скажет, что, конечно, нет.

 

Вопрос: А Конрад?

 

Конрад – это особый случай, это случай изначально литературного гения, который на самом деле, как он сам говорил, очень много выиграл. Но, понимаете, до сих пор вульгарно рефлексируемая роль этноса в культуре, показывает механизмы такой тонкости, которые решать огульно невозможно. Опять же потому, что мы будем иметь дело с вариативностью, не в виде «да» и «нет», а в виде «больше» и «меньше», чуть-чуть влево, чуть-чуть вправо. Вы знаете, это действительно очень и очень интересный момент. Причем момент, находящий свое четкое отражение в политической рефлексии. Вот каким образом в нее вплетается этнос? А он вплетается не всегда, но когда он вплетается, он становится уже отдельным объектом, который как бы выделяется, анализируется и к которому производятся дальнейшие редукции. Но почему я негативно осторожен в отношении к таким редукциям? Потому что это всегда слишком зыбко и может через два дня оказаться полной неправдой.

 

 

Я орал на студентов, когда они оперировали словами «подъем», «рассвет», как уже давно укоренившимися. Тут нужно не образование, здесь нужен ум. Нормальный человеческий ум. Гиббон, написавший «Величие и упадок Рима», на второй странице написал: «Книга моя называется «Величие и упадок», но  я это говорю из Великобритании, — если не ошибаюсь, — начала XIX или XVIII века. А спросите варвара, который это наблюдал из Лиона, который присутствовал при величии, и он вам напишет совершенно другую картину». Потому что все это — оперирование сверхсинтетическими понятиями, которые чрезвычайно благоприятствуют полному отсутствию мышления при оперировании ими.

 

Cookies help us deliver our services. By using our services, you agree to our use of cookies.