Лекции / Курс лекций «Что такое политическая философия: размышления и соображения». / Лекция 5. Абсолютное государство и его проблематизация в свете перспектив «глобализации» (часть 2)

 

АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ

АБСОЛЮТНОЕ ГОСУДАРСТВО И ЕГО ПРБЛЕМАТИЗАЦИЯ В СВЕТЕ ПЕРСПЕКТИВ «ГЛОБАЛИЗАЦИИ» (ЧАСТЬ 2).

Лекция 4

20 февраля 2006 г.

Зал «Европа», Александр Хаус, Москва

 

 

 

План лекции:

 

  • Борьба центростремительных и центробежных тенденций в современной политической рефлексии как решающий фактор проблематизации абсолютного государства.
  • Версии и вариации в понимании государства как наиболее стойкого понятия политической рефлексии.
  • Тоталитарное государство как крайняя или предельная форма государственности.
  • Конец тоталитаризма как фактор проблематизации не только понятия абсолютного государства, но и понятия государства вообще.

 

Краткое содержание:

Часть 1. Нейтрализм абсолютного государства – компетентность, эксперты – нейтрализация личности – единовластие как символ абсолютного государства – трансисторичность лидера.

Часть 2. Тоталитаризм как начало проблематизации абсолютного государства – семья как материал политической рефлексии – баланс экстенсивности и интенсивности – война – о народе.

Вопросы.

 

Часть 1.

 

Дамы и господа! Абсолютное государство, мыслимым пределом которого является государство тоталитарное, представляется нам, и это правильно – как понятие. Оно будет какой-то уже сложнейшей апостериорной синтетической конструкцией, в которой, если разбираться, сам черт ногу сломит. Но в реальном политическом мышлении оно априорно задано, и никакой черт в нем никакой ноги не сломит, потому что когда оно вошло в основу политической рефлексии, оно превратилось, если хотите, в стойкий шаблон не только рефлексии, оно превратилось в стойкий шаблон обыденного мышления о политике. Ну а как же еще? Но не буду возвращаться к тому, что говорил в прошлый раз, когда я пытался объяснить, что такого рода шаблон – это вещь историческая. И не пытайтесь считать, что шаблон — это что-то вечное, и банальнейшим образом включать это в другое гигантское оглупляющее понятие – человеческая природа.  Потому что здесь нам очень легко перейти от игры воображения к простой и прямой лжи, что, в общем, мы все и делаем, не замечая. Кстати, переход иногда очень тонкий. Вроде никто не споткнется, никакого порога нет, а не заметишь, как начинаешь здраво рассуждать и вдруг – врешь сплошь. Это больше всего относится, конечно, к политической историографии и к попыткам историографов быть современными. Ведь до сих пор не понято, что быть современными – это не осовременивать прошлое, это уже надоело, это делалось вообще десятки раз во всех странах, а смотреть из отрефлексированной тобой самим современности – вот в чем современность.

Я вам уже, дамы и господа, надоел римскими и греческими параллелями. Но обратимся к следующему и не разобранному нами моменту абсолютного государства. Дело в том, что идея абсолютного государства, с которой мы с вами родились, в принципе, нейтральна. Или, как сказал один великий абсолютный государственник – «мелочами не занимаемся». Но ведь что самое замечательное: на самом-то деле именно с абсолютного государства начинается занятие мелочами. Ведь уже в контексте перехода от республики к великой империи, от города Рима к половине мира – Овидий с его ссылками на аморальность кажутся какой-то ерундой. Вот в этом-то и особенность. Этот принципиальный нейтрализм абсолютного государства, который приобретает почти совершенную репрезентацию в тоталитаризме, когда целое – это все, а частное – это ничто.

Что значит нейтрализм абсолютного государства? Это его безразличие, по существу, к формам его самого и к формам политической власти. В конце концов, власть Советов, о которой мы говорили, когда мы говорили о политической власти, прекрасно можно заменить на власть народа, прекрасно можно заменить на власть справедливости и так далее. И последний раз, обещаю (боюсь вас утомлять историческими деталями), возвращаюсь к тому, как самая совершенная политическая рефлексия — условно в данном случае назовем ее абсолютная — ломается в любой критической ситуации. Но что замечательно — какова реакция на такое печальное событие? — «А, в общем, исправим! Все можно наладить».

Вы знаете, что требовалось от римского императора? Две вещи, только две. Первая: он должен был уметь воевать, то есть он должен быть талантливым военачальником. И второе: он должен был обязательно уметь говорить. А вы знаете, что даже в период наибольшего уже загнивающего имперского тоталитаризма не было императора, даже такого выродка, как Нерон, который бы не мог выступить адвокатом в суде. И ведь они очень часто выступали! Хотя Нерон прекрасно знал, что, шевельнув мизинцем, он мог уничтожить в один день всех судей и адвокатов. Тем не менее, существовал еще некоторый метафизический престиж. И если бы язык этих императоров был такой же, как практически у всех руководителей великих держав сегодня, так над ним бы издевался весь Рим. Они были обязаны говорить, и их учили греки-учителя — с детства.

И тут появляется частная, но очень интересная категория, которую бы я на современном вульгарном языке назвал компетентностью. Ведь это почти противоречие! Помните, я разошелся на прошлой лекции, говоря о современных экспертах? То, что ты не можешь просто знать свое дело, ты еще должен знать, чего от тебя хотят. А вы знаете, любое двойное знание, двойное в каждый момент — убивает знание. Я бы сказал так: сегодня надо быть гением, чтобы быть хорошим экспертом.

И вот Октавиан Август послал одного, я бы сказал, эксперта (конечно, своего друга, но человека талантливого, заметьте) — Вара, в Германию. С Варом случилась пренеприятнейшая история: он погубил армию. Это было страшное поражение римлян. Как вы знаете, это даже и по Светонию, Октавиан вообще рыдал, в истерике бился о стены своей комнаты и кричал: «Вар, отдай мне назад мои легионы». Вар погубил формально три, а на самом деле четыре лучших римских легиона. То есть на современном языке Второй мировой войны, погубил четыре корпуса, погубил — фронт. Погубил гигантскую армию по тому времени. Естественно, Вар закололся мечом.

 

Глупая фраза, вульгарная, никогда ее не повторяйте – «Времена были не те». Это мы были не те, люди были не те! Времена – это функция от мышления, а не мышление – функция от времени. Когда мы говорим: вот так я поступал, такое уж было время, – мы себя самих репрезентируем как бездумных жалких идиотов. Времени нет, мы есть! Мы другие – время другое.

 

Оставим Вара, перейдем в поздние 30-е годы, когда командующий первым и единственным Северо-Западным Финским фронтом блестяще погубил четыре красноармейских корпуса. Я не знаю, бился ли в истерике Иосиф Виссарионович. Сомневаюсь — он был очень серьезный человек, серьезные люди не бьются в истерике. И член Военного совета, Мехлес, не покончил самоубийством, пронзив себя мечом — в ситуации психологически параллельной. Кстати, в военном  окружении Иосифа Виссарионовича были люди абсолютно компетентные, как генерал Шапошников (главной отличительной чертой которых, как пишет один советский хронограф, было то, что все напряженно слушали и никто не слушался — но это нормально).

Здесь мы имеем дело с критической политической ситуацией. Каким образом определить критическую политическую ситуацию? Это когда политическая рефлексия абсолютного государства подходит к тому рубежу, который один замечательный военный историк сегодняшнего дня (но он уже очень пожилой человек), называет рубежом неэффективности. То есть исполнителям уже совершенно ясно, что все, что последует за тем — не даст эффекта. Что же делать в этой ситуации? Вердикт Тацита почти равен вердикту Сталина: очень просто – надо взять на это дело совсем других людей. И Тацит считал: ну раз у тех ничего не получается — значит, надо их немедленно отправить на их виллы, в отставку, пусть занимаются сельским хозяйством. У Сталина была другая идея: отправить их в другое место, – но в данном случае это не принципиально (помните, абсолютное государство нейтрализует человеческую сторону — это очень важно). Поскольку государство является само универсальным нейтрализатором, и где спонтанно, где не спонтанно избавляется от неугодных ему людей, но это ходовая фраза, на самом деле это глубже. Все-таки ведь действительно невозможно в Генеральном штабе на равных правах держать четверых людей, которые только что чуть не погубили советскую армию на Халхин-Голе, и четверых новых. Значит, должны быть только новые, и это абсолютно во всех сферах, не только в армии. Значит, нейтрализация не работает на этом рубеже неэффективности.

Кстати, заметьте, как и Август Октавиан, Сталин не расстрелял ни одного полностью провалившегося генерала или маршала, ведь это очень интересно. Ни одного. Ну, бедного генерала Петрова расстреляли, потому что он не то с женой, не то с любовницей уехал куда-то в ночь нападения Гитлера на Советский Союз. Но ведь это смешно, да? Даже старик Молотов говорит: «Едва ли это было правильным шагом, хороший, честный генерал, — пишет он, — еще не вполне выживший из ума (они очень медленно выживали из ума, мы гораздо быстрее), генерал Петров, командующий Западным фронтом, он же должен был, в конце концов, когда-нибудь отдыхать?!» Мой приятель, специально занимающийся военной историей, составил список полностью провалившихся генералов и маршалов. Сталин их пальцем не тронул. Ну, перевел на другую работу, но бывают же у человека ошибки. И опять же, кто не ошибается, тот не работает, и так далее. Так что нейтрализация всегда шла по двум линиям. Ведь, поймите, что любому абсолютному государству абсолютно необходимо, а уж тоталитарное без этого не может прожить ни часа – нейтрализовать различия между людьми. Это вовсе не значит нивелировать. Именно нейтрализовать, иначе говоря, на простом русском, – нейтрализовать личность. А ведь это, в принципе, любую личность убивает, даже если никто к ней не притронулся, потому что она уже не личность. То есть гениального руководителя промышленности и шарлатана репрезентируют в один ряд с инженером. Кстати, Сталин прекрасно знал, кто талантливый, а кто нет.

Уже под конец жизни – извините за вульгарную параллель – Октавиан пришел в ужас. Потому что он был из той семьи, где люди были ответственными за Римскую республику. Он же единовластный властитель Рима. И Римская империя уже была растоптана его приемным отцом и им, и его страшной женой, и сонмом племянников, свояков. Но родился-то он еще с чувством ответственности за государство, которое называлось Римской республикой, а не империей. И вот он почувствовал себя в адском вакууме: вокруг ни одной личности, то есть ни одного поданного, отличного от другого.

Все-таки не люблю я его, но это был настоящий философ – Георг Фридрих Вильгельм Гегель – он комментировал древнеримскую историю как уже осознанную борьбу за признание одного человека другим. И на этом осознании покоился и периодически отдыхал – простите за вульгаризацию – гегелевский абсолютный дух.

Вот тут мы переходим, может быть, к решающему моменту абсолютного государства (в политической рефлексии абсолютного государства мы все родились и остаемся до сих пор) на его критическом переходе в государство тоталитарное. Оно не только безразлично к конкретным формам государственной власти (или политической власти), но оно перестает себя отождествлять с этой политической властью. Оно становится не каким-то фактором мышления, политической рефлексии, а оно онтологизируется, ему придается онтологический статут, сильнее, чем статут политической власти. То есть государство, попросту говоря, в нашем мышлении становится важнее политической власти в нем, оставаясь при этом пока единственным в мире (но это все кончается, дамы и господа, чему я очень рад). Но пока это онтологическая самодовлеющность государства все-таки остается! Ну, это же государство!

Слушайте, вы можете себе представить: такой полный политический недоносок, как император Домициан, младший сын Веспасиана (который никогда не был недоноском, а был умнейшим человеком), говорил: но ведь «я – государство римское», предвосхищая этим Людовика, который сказал: «Государство – это я», хотя иногда, как говорят его биографы, сам очень сильно в этом сомневался. Домициан был выродок полный и ни в чем не сомневался (кстати, именно это — один из признаков выродка). И это вытеснение из сознания всего, и в первую очередь ощущения самодовлеющей власти, за счет государства – важнейшая вещь, когда мы говорим об абсолютном государстве.

 

Я не историк, знаю историю омерзительно плохо (я без всякого кокетства вам говорю). Ну, знаю кое-что. Но, с другой стороны, это плохое знание дает мне возможность и себя самого рассматривать как некоторый низовой уровень той же политической рефлексии. Это очень важно: если ты хочешь мыслить, то ты должен знать, кто ты; кто ты в этом объекте, о котором ты мыслишь; каково твое отношение; как ты в этом объекте сам себя репрезентировал и как другие тебя в нем отрепрезентировали.

 

Я все ждал, что кто-нибудь из вас спросит: а почему абсолютное государство, не говоря о тоталитарном, управляется одним человеком, если говорить попросту? Давайте говорить какие-то простые вещи. Будь то Людовик XIV, его внук Людовик XV, будь то Петр Алексеевич (они не были тоталитаристами, это были чистокровные абсолютные государства), Иосиф Виссарионович, Пол Пот, этот самый страшный эфиопский палач, фамилию которого я все время забываю. Кстати, не забывайте, что и страшный эфиопский палач, и Пол Пот были не просто интеллигентами, окончившими европейские университеты. Пол Пот был аристократ, а уж этот самый эфиоп был просто родичем низверженного императора Эфиопии.  С прекрасным образованием все были. Поэтому, говоря о них как об абсолютно единовластных правителях, вы можете спросить (я сейчас не говорю об «отце всех народов» Мао Цзэдуне):  но почему обязательно единовластие? Обязательно ли?

И, вы понимаете, тут кончается история и начинается чистая политическая философия. Абсолютное государство, поскольку оно абсолютное, ищет свои репрезентации в одном и едином. Здесь онтология единичности должна манифестироваться в одном вожде, в одном, грубо говоря, правителе, в одном главе. И древние греки это ощущали и, скажем так, очень этого не любили. А мы это ощущали и очень это любили: «О, это просвещенный вождь, вы еще не знаете, что это за человек!» Я прочел огромную монографию одного англичанина — между прочим, сына лорда, талантливого историка — о Мао Цзэдуне. И он говорит: «Как только я увидел этого человека – это англичанин пишет, а не учитель средней школы из Калуги и не учитель китайской средней школы из Нанкина, а англичанин, который Оксфорд закончил – как только я увидел этого человека, я почувствовал – это он, один, и никого кроме». Можете себе представить? Когда он это написал? В 1973 году. Казалось бы, не в 23-м! А в 73-м! И вот тогда он сказал: «Я понял, это харизма». Тут надо заплакать, да? Слово «харизма» было введено в середине 60-х годов и очень быстро стало объектом социологических исследований. И на харизме много бездарных молодых людей стали докторами и профессорами английских, американских и немецких университетов. Вы поймите, что неотрефлексированность языка чрезвычайно выгодна простым людям. Они считают, что это непонятно. А ведь на этом рынке все непонятное стоит гораздо дороже. Ну, хорошо, я не хочу карикатуризировать.

 

Умоляю вас, не считайте, что исторический материализм был единственным отцом нашего идиотизма, забудьте про это. Отцом моего идиотизма был и есть я – сам человек, а никакой не Маркс.

 

Так появляется харизма. И вдруг оказывается, что любой единовластный глава тоталитарного государства и этот самый омерзительный эфиоп, и этот космический недоносок Ким Ир Сен –  это харизматический лидер! Я как-то очень давно говорил с одним польским профессором, и он все время поднимал указательный палец правой руки. Причем человек очень образованный, совсем не зацикленный на марксизме. И он говорил: «Но бывают же исключения. Вот, например, есть такой харизматический лидер, как Фидель Кастро — он абсолютно чистый человек» (кстати, это большевистская терминология — «чистый, как слеза»). Здесь важно именно это ощущение, вырастающее из онтологии абсолютного. Понимаете, нам-то все еще кажется, что в основе всего лежит наше чувственное восприятие как восходящее ко все той же человеческой природе (по-видимому, к моему глубокому сожалению, не существующей, вранье все это в основном). Мы забываем, что на определенной фазе нашего мышления — оно становится абсолютно тоталитарно господствующим. Это великолепно понимали поздние буддистские философы, и к этому пониманию пришли совсем не самые великие философы Европы, английские эмпирицисты, которых, кстати, Кант бесконечно уважал и говорил, что без них вообще никакой его философии никогда и не возникло бы.

Получается, что сам исторический феномен возникновения тоталитарного государства уже нашел свою манифестацию в эпифеномене одной-единственной личности, которая с этим государством отождествляется. И самый яркий пример здесь, конечно, был не Мао Цзэдун, который при всем моем уважении к этому кретину (сильный был человек), себя никогда не отождествлял с государством, он отождествлял себя с космосом. Вы знаете, это смешно, но очень интересно. Простите, теперь я опять перехожу на ненавистный мне научный жаргон – еще это государство не встало на место, еще не отрефлексировало себя как тоталитарное или даже абсолютное, а уже готов один лидер. Почему? Эта идея одного – очень четкий случай, я бы назвал это так, символической структуры сознания. То есть это не просто манифестация единого государства в одном человеке, а это то символическое дополнение к идее, к мысли об абсолютном или, как предельном случае, тоталитарном государстве, как одном человеке. Вы помните, мы говорили о нейтрализации личности? Что она означает, грубо говоря – вы не личность не потому, что вы, сударь, плохой человек, а вы не личность, потому что у нас уже есть одна личность. Она заполняет пространство и фазу рефлексии. Иначе говоря, она является символом.

Вы можете спросить: символом чего? Это не просто символ, это символическая репрезентация уже не власти, а одного государства (или мирового, если Гегель был прав, не живись ему спокойно в его нынешнем перевоплощении). Это символизирует абсолют в нашем собственном мышлении. Единичность, единство и универсальность этого символа постоянны, будь это Пол Пот, Сталин, Кастро или Че Гевара, так вовремя убитый своими. Но тут важен еще один момент: этот символ манифестирует не только этологию государства (то есть то, как есть), но он манифестирует и этику, по необходимости, становясь символом — в политической рефлексии и в обыденном мышлении — символом не только зла, но и добра. Он – и добро, и зло, он – и самое страшное и гнусное, и самое высокое и благородное, это зависит от индивидуального субъекта. Важно, что он всегда – то.

Можете себе представить такого утонченного интеллигента, просто человека, у которого интеллект из ушей и ноздрей лез. И когда он первый раз приехал в Москву, мои друзья говорили: хоть краешком бы глаза на него посмотреть. Но я всегда был человеком резким и невоспитанным, говорил: дерьмо это! (то есть перекладывал на него рефлексию). Так вот сюда приехал Жан Поль Сартр. Если бы вы видели, какой энтузиазм интеллигенции! Это был человек, который говорил: «Одна мысль о Мао Цзэдуне ставит меня на три ступени выше в моем философствовании». Вы можете сейчас поверить? Это человек, который знал историю философии гораздо лучше, — о себе я не говорю вообще, — гораздо лучше Хайдеггера. Он был – простите, я люблю выражения своего народа – он был, выражаясь на простом русском языке, культурнейший и интеллигентнейший человек Франции. То есть, конечно, по сравнению с Сартром, я думал, что я какой-то партизан, тайком пробравшийся задворками. Мне было противно все, что он говорил здесь, я говорил друзьям:

— Ну это же пошлость, вы что, ребята, с ума сошли?

— Но ведь он же все так тонко чувствует.

А я тогда сказал:

— Ну что, вы дочувствуетесь до новой Октябрьской, вот тогда поговорим.

Он был дитя тоталитаризма. Он был тоталитарней, не скажу — чем Сталин, но чем все советские руководители, некоторые из которых его принимали. И не думайте, что он перед ними или перед Мао пресмыкался. Никогда! Этого не было в его характере. Гораздо страшнее было другое: он хотел быть, как они. Вы понимаете? Хотя опоздал лет на тридцать. Вот это чувство опоздания никогда его не покидало. Ведь это очень интересный момент.

Теперь переходим от единовластия как символа к тому, что я, пародируя терминологию современных теоретических физиков, назвал бы шармом, очарованием абсолютного государства, которое не прошло. Без этого шарма тоталитаризм существовать просто не может и не мог бы. Не без расстрелов и переселений народов, а без этого шарма, без этого очарования, без этой фасцинации, которая индуцируется символикой единого, к которому ты причастен по времени и по истории. И отсюда предел символизации – это выведение, следующий шаг от единовластного вождя как символа к следующему символу тоталитаризма. Он не только выше индивидуальности и личностности (потому что уже есть одна личность), а он еще и трансисторичен, он вне истории. Я уже об этом говорил, мне не хочется повторяться. То есть история — как говорил один замечательный преподаватель университета в Техасе — история второго такого не выдумает. А это он выдумывает историю. Она либо завершается им — по одной политической концепции, либо начинается. Скажем, Октавиан Август был убежден, что история начинается с предыстории Юлиев и Клавдиев.

 

Кстати, за это вранье – за постисторию, тоже неплохо платят во многих университетах. Всякая ложь и глупость на рынке расходится отлично.

 

Это чистый символизм, потому что превзойти историю можно только путем ее символизации. Надо создать, иначе говоря, другой символ. Скажем, одно чучело у нас уже в голове есть (это очень плохой русский перевод слова «симулякр»). Это чучело называется история. Но мы не можем этим удовлетвориться, мы — люди, которые живем уже, забыл, где – в постистории, кажется.

Эту трансисторичность вождя надо было как-то культурно философизировать, поэтому тут использовали Гегеля. Конечно, это никак не гегельянство, но, в принципе, Гегель бы сказал: «И так может случиться». И эту трансисторичность, без которой не могли жить ни Гегель, ни Фихте, никогда бы не понял такой великий философ, как Кант. Он бы сказал: «Давайте проанализируем, транс – что?» Ему бы сказали: «Трансисторичность». Он бы сказал: «А что такое историчность?» Для него понятие историчности было каким-то апостериорным синтетическим чудовищем, а тут еще – трансисторичность. В последних двух московских работах по философии истории это слово повторяется, если вместе взять, 36 раз. То есть мы опять себя оглупляем.

Пожалуйста, не поймите меня так, что тоталитарное государство и его символика направлены на наше оглупление, что именно – будем уже говорить всем нам понятным языком марксизма – идеология стремится к тому, чтобы нас обезличить в тоталитарном государстве. Потому что концепция тоталитарного государства – простите меня, ради бога, за резкость – просматривается уже у Маркса и абсолютно четко видна у Ленина в его идеально простой и четкой (абсолютно при этом невежественной – но это не важно) книге «Государство и революция». Там все четко, все понятно, книжечка есть, можно ее положить в карман и начинать это дело. Но ради бога, не думайте, что все это направлено на то, чтобы нас одурачить! Это мы себя одурачиваем и используем это для самоодурачивания! Это наше внутреннее дьявольское. Знаете мое определение дьявола: дьявол – это принуждение к немышлению, дьявол – это умственная инерция. Кстати, любая аскетика, христианская, буддистская и мусульманская, вполне бы со мной согласились, главное – в этом.

 

 

Часть 2

 

Идея тоталитаризма как детище идеи абсолютного государства и его предел – собственно, и явился причиной начала проблематизации идеи абсолютного государства и, более того, началом проблематизации идеи государства вообще. Это, конечно, подумать невозможно: где я живу, черт дери? В Танзании? В  Уганде? Кошмар, а не государство, но все же государство. Но вот тут мы переходим к маленькому параграфу, который я  условно назову «Парадокс и чудо тоталитарного государства». Ведь их было так мало. Ведь они почти разгромили, хуже всех атомных и ядерных водородных бомб, вместе взятых, мировую культуру. Но опять то, что я сейчас сказал, это, дамы и господа, риторика на грани демагогии, это мое чувство. Один интересный чисто исторический момент: говоря об отдельных политических и социальных элементах государства, мы все время находимся в методологическом тупике. Вот милейший юный джентльмен, присутствующий здесь, говорит: каково было отношение абсолютного государства и его предела, тоталитарного государства, скажем, к семье? Вы знаете, что интересно: это отношение, прежде всего, характеризовалось двойственностью, доходящей до полярности. Так же, как и отношение к другому феномену – армии, скажем.

 

Как вы можете сравнить гитлеровскую «ночь длинных ножей», уютный такой погромчик, когда по всей Германии были убиты 860 лидеров штурмовиков. Ну, надоели ему штурмовики – понятно очень: сброд был полный (а он сбродом не был, дамы и господа!) И что произошло после убийства Сергея Мироновича Кирова в городе Ленинграде? Было уничтожено фактически около 90 тысяч человек. И вот ужасаются и умиляются люди, которые не понимают, что к 1928 году, который историки (и Гефтер тоже) считают переломным, тоталитарное государство не только возникло, оно уже блистательно существовало. Потому что все последующее в отличие от того, что сделал Гитлер можно было произвести только в уже готовых рамках тоталитарного государства. И коллективизация, и убийство Кирова, и головокружение от успехов — все это мелочи. Оно было уже готово.

 

Итак, к вопросу о семье. У одного моего друга было хобби — собирание материалов по 20-м годам, причем чисто народных. Он обожал школьные и заводские стенгазеты, объявления о собраниях в клубах. И, пожалуй, самое интересное – это о семье, начиная от брошюр под названием «Пол и семья», где доказывалось великолепно, что семья – это давно отжившая и себя пережившая форма половых отношений. И до собрания работниц завода, если я не ошибаюсь, «Шарикоподшипник», которые проголосовали подавляющим большинством голосов (и мой друг Андрей все это переписывал, у него было уникальное собрание документов), и резолюция была очень простая: «В великое будущее мы должны прийти без семьи и с многомужием (по-гречески – полиандрия), полностью заменившим единобрачье и единоженство». И еще я прочел такую замечательную брошюру «Борьба за настоящего мужчину», написанную тремя дамами. Вы сейчас не можете себе представить, что делалось тогда, и не только в Москве!

Кто была одной из начинательниц этого? Прежде всего — Инесса Арманд, которую Владимир Ильич очень любил.  И он ей говорил: «Что же это вы, сударыня, так беспардонно перебарщиваете?» — это когда они втроем голые вышли на Красную площадь. Ну, все-таки старомоден, безнадежно старомоден был Владимир Ильич! Сталин это прекратил в четыре месяца. Но что здесь  интересно: интересно то, что эти блистательные опыты — которые назывались футуристическими, некоторые их называли сюрреалистическими, хотя эстетика их идет напрямик от немецкого экспрессионизма – эти опыты были экспериментами политической рефлексии в той политической ситуации, в которой носители политической рефлексии — разные люди, мужчины и женщины — себя осознавали. И вот приказ: укреплять семью. И бедный, несчастный  интеллигент, но, конечно, кретин  полный, который выпустил брошюру в Крыму «Размер мужского полового органа как решающий фактор морального прогресса» — очень пожалел об этом. Кстати, никто из вас не помнит фамилию этого реформатора, хотя на него ссылались и Зощенко, и Эренбург и многие другие? Энчмен.

Тут есть очень простое объяснение: не будет семьи — не будет детей — не будет армии. Чушь! Потому что и дети, и армия были  частностями. Дело в том, что семья оказалась в серии тех социальных частностей, которые были материалом политической рефлексии и могли в нужный момент оказаться на витке развития (оно еще развивалось) тоталитарного государства, при этом они могли оказаться полезными или вредными. Вы можете меня спросить: все ли это равно, полезными или вредными? Нет. Разумеется — только вредными, потому что все полезное, отменив вредное, делал только один человек. Понимаете? Идеальная семья, отменяя наследие прошлого – промискуитет, проституция и прочее безобразие — отменялась так же, как идеальная буржуазная, дворянская и крестьянская  семья. Важно то, что на любом витке мыслительный источник правильного был один. А вот неправильное каждый раз должно было отменяться. И это не парадокс и даже не феноменология. Это логика уже сформировавшегося — а оно сформировалось очень быстро — тоталитарного государства.

 

Символизм запрещал как вскрывать язвы общества, так и врачевать их: то есть  один человек был и диагностом, и хирургом, и лечащим врачом. Это метафора одного из уважаемых в Европе людей, замечательного поэта, который не был советским гражданином, и был природным тоталитаристом — Бертольд Брехт.

 

Перехожу ко второму парадоксу тоталитаризма. Одна из рабочих целей тоталитаризма — это баланс, равновесие между интенсивностью и экстенсивностью государства.  Это жутко интересный момент, потому что революционный импульс с самого начала был задан на экстенсивность – «революция во всем мире», «Коминтерн». Это же факты экстенсивности. То есть с самого начала экстенсивность должна была как-то уравновешиваться интенсивностью, и наоборот. А что такое экстенсивность, если говорить на нормальном русском языке, а не на языке экспертов? Экстенсивность – это либо война (просто образец политической экстенсивности), либо сверхактивная пропаганда на мир. То есть, при всей автономности верхушки русского тоталитарного государства, оно по необходимости было с самого начала более всего экстенсивно ориентированным. Отсюда  Коминтерн. Ничего подобного в гитлеровской Германии не было. Она и не была тоталитарным государством, она была типом абсолютистской  диктатуры. Обожая семью, Гитлер никогда бы не стал избивать экстремистов свободы пола. Нет, это не его дело было.

Что же касается войны, к ней мы перейдем на следующей лекции. Сейчас скажу, что Гитлер перешел к войне очень рано. Сталин войну, это я знаю по документам, ненавидел. Гитлер войну любил (при том, что он ненавидел военных, как и Сталин, но это совершенно другой вопрос). А человек, который любит войну, не может олицетворять тоталитарное государство. Ни один последовательный тоталитарист не любит ни армии, ни войны. Использовать войну, пройти дальше, и желательно всех победивших генералов куда-нибудь поскорее угнать. А все-таки они без войны не могли. И Сталин знал, что она необходима, знал, что она будет, но оттягивал ее каждый раз до последней возможности, чего Гитлер никогда не делал, потому что Гитлер не был тоталитаристом. Потому что при нарушении баланса экстенсивности и интенсивности тоталитарное государство оказывается в ситуации опасности и риска. И, между прочим, все серьезные просчеты Сталина и советского тоталитаризма были, когда он попадал между клавиш интенсивности и экстенсивности. Позвольте, я сделаю очень маленькое отвлечение.

Вы знаете, у марксизма как политической теории, пусть недоработанной, было несколько роковых недоработок (ну, не может же один человек охватить все). Я когда-то был поражен, когда уже после университета серьезно его прочел, чего почти никто почему-то не делает, в первую очередь марксисты. Маркс был блестящим политэкономом (все-таки очень проникнутым гегелианой), но он не имел ни малейшего представления о социологии, он был невежественен. Ленин, который уже к этому времени начинал серьезное изучение марксизма, был, по его письмам к Плеханову, в отчаянии: ни слова о социологии. А мы же, простите, общество меняем – какое общество? Ведь бедный Маркс, когда он решил написать капитальный труд (а половина творчества, дамы и господа — когда вы хотите что-то сделать), тут же обокрал, как грабитель на большой дороге, человека, абсолютно безразличного к плагиату — гениального Максима Ковалевского, который первый написал и опубликовал работу о первобытной общине. Но это был просто гениальный человек, бывают такие гении, вспыхивают, у него была феноменальная социологическая интуиция. К сожалению для России, всю жизнь он писал только по-французски и публиковался изредка переходя на английский. Вернулся он в Россию только в 1908 году, когда был как бы прощен. Так вот Маркс, по-видимому, переписал в свою книгу полстраницы из Ковалевского, не сославшись. Сидит Ковалевский у старого Маркса и говорит: «Послушайте, Карл, ну все-таки ведь неудобно как-то». А Маркс говорит: «Ну, такие мелочи, великие люди не считаются между собой». Хорошо, правда? И это документировано — один раз об этом в своем письме говорил Энгельс.  Гораздо позже Владимир Ильич Ленин прочел Ковалевского (потому что видимо решил, что разберется), но боюсь, что ничего не понял.

И уже в книге «Государство и революция» у вас возникает впечатление: а где это все? Об обществе – какие-то косвенные отсылки, о социуме. И Ленин, – я говорю без улыбки, – гениально понял, что Россия – это государство, и что революция будет в государстве, и что революция произведет новый тип государства, чего благонамеренные идиоты типа Мартова и даже Плеханова (это главный эрудит партии) понять не могли. Когда же речь шла о народе — это вспоминает один замечательный ленинский друг — Ленин кривился: «Какой народ?» И вот о народах — последняя отсылка. Письмо Маркса, которое я, будучи студентом, очень хотел процитировать своему очень талантливому преподавателю на семинаре «Маркс как историк», но удержался, потому что мой друг — человек гораздо более умный, чем я (что нетрудно) — сказал: «Слушай, лучше не надо, ты ведь подведешь старика». Маркс о народах: «Дорогой друг! В конечном счете, евреи нынешней революции не нужны», — ошибся немножко, — «в конечном счете они окажутся реакционной силой, которая всегда будет на стороне буржуазии. Евреям необходимо как можно скорее, немедленно», — кстати, «немедленно» — это не ленинский, это марксовский термин, – «им надо как можно скорее ассимилироваться». Грубо говоря, стать христианами, стать немцами. Стали — послушались не Маркса, а ситуации, что не уберегло их от газовых печей. Дальше замечательно: «Что же говорить о каких-то славянах. Люди органически, все эти чехи, сербы, русские, поляки!» – восклицательный знак; там много восклицательных знаков, он вообще во многом предвосхищал Ленина с восклицательными знаками, — «они же не способны на сознательную политическую работу и безнадежно ленивы». То есть, если вы внимательно почитаете, он говорит: есть один народ, универсально политически способный. Какой? Немцы. Это и есть прямая дорога к парадоксам тоталитаризма. Ну, как же, что ж, значит неравноправие наций? А Маркс изумленно пожимает плечами: «Коллеги, я когда-нибудь говорил о равноправии наций? Не говорил». Конечно, не говорил. Так что же тогда такое равенство? И тут он уже в своей великолепной статье – это я серьезно говорю — «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» (одна из лучших, единственная реальная его историческая работа) говорит: «Равенство и равноправие – это только одна из фаз, абсолютно врЕменное и временнОе понятие». И в скобках: «Французы сильно проигрывали свои революции тем, что это акцентировали».

 

Для меня правда – это то, как вы думаете. Мне важна ваша политическая рефлексия, а не то, правда ли то, о чем вы рефлексируете. Здесь уже я полагаюсь на вас.

 

И тут парадокс тоталитаризма не в том, что тоталитаризм врет. Забудьте вообще весь этот субъективистский бред! Все мы врем. Нет, дело в том, что тоталитаризм на каждом витке своего развития реализует какие-то символические возможности. Он как бы превращает символ в действительность сегодня, а завтра будет превращать действительность в символ. Это игра. Если вы меня спросите, спонтанная или отрефлексированная, я отвечу: «Когда он уже сложился, то всем кажется, от академика Юдина (это был предел партийного идиотизма) до академика Александрова (это был предел партийного жульничества), что все понимают всё». И это главный парадокс: на самом-то деле знает один. Или — никто не знает. Знает только один, а «смекают» или «соображают» (в 40-х годах появился этот замечательный термин) – все. Беда в том, что тоталитаризм, как мы говорили, сам себя корректирует. Но это не всегда возможно. Все-таки это же реальное общество и реальный мир; плохой, но реальный. И начинается серия ошибок, столь же по Гегелю необходимых и неизбежных, как серия достижений. И в особенности – вовремя не отрефлексированный дисбаланс между экстенсивностью и интенсивностью. Отношение к семье – это интенсивность. Пять или десять лет за якобы антисоветский анекдот – это интенсивность. А вот, чтобы революция в Китае случилась хотя бы за месяц до того, как американцы начнут серьезно укрепляться на Дальнем Востоке и в Японии — это экстенсивность. Запрещение абортов – это интенсивность. А вот тайный договор, который, по-видимому, был, хоть и устный, о разделе сфер влияния с Мао, на котором Иосиф Виссарионович прогорел полностью – это экстенсивность. Разрыв с Тито («Тито тоже цепной пес американского империализма») – это не экстенсивность, потому что Сталин считал, что это здесь, у него происходит. И тут начинается то, что на вульгарном русском называется накладки. По одной очень простой причине: тоталитаризм по исчерпании первого революционного импульса взрос в России на преобладании интенсивности. Экстенсивность может появиться как какая-то внешняя, иногда фоновая задача, но, конечно, по своей эпистомологической сущности тоталитаризм, как крайний случай абсолютного государства, интенсивен.

Тоталитарное государство по своей онтологической основе самореферентно. Оно имеет дело все время с самим собой. В то время как для Гитлера существовала категория, которая на самом деле для Сталина никогда не существовала (ни в 19-м, когда он торчал в Царицыне, потом в Астрахани, мешая руководству армии и произведя первые чистки среди военных) — это народ. Вам кажется — это слово, это демагогия, а вы посмотрите эти два фильма, они сейчас доступны, Лени Рифеншталь, где вы видите Гитлера, обращающегося с народом. Сталин же это ненавидел, ему приходилось то с ткачихами говорить, то с поварихами, то с трактористами, но он это ненавидел, и откровенно писал и говорил об этом его личный секретарь Поскребышев.

 

Вы помните Маяковского: «И лысых рать Европой голыми башками будет управлять». Интуиция у этого поэта была замечательная – «лысых рать».

 

Все-таки давайте посмотрим, какой была центральная идея гитлеризма? «Один фюрер, одно государство». То есть он здесь был как бы тоталитаристом, но он им не был: «Одно государство и один народ». Конечно, без партии нельзя было сделать ни шагу, как и у Сталина. Но Сталин-то что сделал: он уничтожил партию, прекратил партократию полностью к середине 1937 года простейшим способом – убив партийцев. В этом смысле он был гений. Гитлеру бы это не пришло в голову — перевод вещей из общих в частные, и потому незначительные, занимал фюрера один день или одну минуту. Перевод вещей из частных в самые значительные и общие занимал у Сталина один день или одну минуту, хотя надо было долго готовиться, до месяца.

 

Я же не буду вас подозревать во вранье, как я и Гитлера не хочу подозревать во вранье и Сталина! Раз он говорил, значит, была такая фаза в его политической рефлексии, и не мое дело говорить, кто говорит правду, а кто врет.

 

Конечная цель по Троцкому – перманентная революции, непрекращающаяся революция, до конца истории. Конечная цель Ленина – революция в России. Как Гитлер формулировал свою конечную цель, вы помните? Конечная цель – мировое господство одной расы, о котором он, сказать честно, не имел ни малейшего представления, что это такое. Такой лозунг не может быть тоталитарным.

 

Вопрос: А, может быть, вы тогда дадите определение абсолютистского государства?

 

Абсолютного. Я уже дал определение: абсолютное государство – это государство, идея которого абсолютно доминирует в вашем мышлении. Им может быть тоталитарное государство, им может быть государство либерального режима, важно его доминирование. Тоталитаризм предполагает такую форму абсолютного государства, которое, уже существуя, вырабатывает какие-то свои эпиформы и эпиусловия.

Я прочел одну замечательную статью, почему Гитлер так ненавидел поляков. И главная аргументация Гитлера была: потому что они издевались над немцами. Откуда он это вытащил — не имеет ни малейшего значения. Его диктаторская абсолютистская форма правления отсекала от себя 90% фактов жизни политической. При тоталитаризме это невозможно: только заприходовали Чехословакию, тут уже был готов сценарий, когда бедный премьер-министр покончит самоубийством. Правда, он очень странно покончил самоубийством: выбросился из окна своего замка, но почему-то со связанными руками и с пулей в затылке, что, как говорили все врачи, чрезвычайно трудно сделать. Но не важно! Вы понимаете, такие бы штуки Гитлеру не пришли в голову! В этом смысле тоталитарное государство, оно par excellence  политическое. В то время как абсолютное государство может в конечном счете быть чем угодно.

 

Вопрос: В чем цель этого различения тоталитарного и абсолютного государства?

 

Здесь, безусловно, имеется одна цель. А именно: показать тоталитарное государство как радикальную трансформацию идеи абсолютного государства. Все-таки эта идея, которая у нас в головах. Поэтому она, возможно, и осталась в головах до сегодняшнего дня. Цель – это трансформация политической рефлексии. Она может обернуться мелкими флюктуациями, но здесь речь идет о радикальной трансформации, которая почему-то – это я говорю исторически – либо должна произойти быстро, либо ее не будет вообще. Эта трансформация всегда подготавливает революцию. Но не всем абсолютным революциям удалось ее произвести. Скажем, это осталось мечтой для Максимилиана Робеспьера и Сен-Жюста. Я хочу вспомнить замечательный отрывок записанного разговора между Сен-Жюстом и зарезанным вскоре после этого разговора Жаном-Полем Маратом. Марат был врач, ветеринар — не надо унижать Марата, как это делают многие историки – и он сказал: «Свободная парижанка будет зачинать, когда она хочет и от кого она хочет». Сен-Жюст на это сказал: «Дурак, когда мы захотим!» Это чисто тоталитарный ход политического мышления. Какого черта?! Уже голод, начинается интервенция, вандейцы истребляют гарнизоны, а о чем они в кабаке разговаривают? О том, как надо регулировать зачатие детей! Это есть типичный ход мышления, из которого вырастает тоталитарное государство. Оно — не парадокс — вырастает из нашего мышления, из нашей политической рефлексии, а не из политической рефлексии Антуана Сен-Жюста или Максимилиана Робеспьера. И вот тут нужна трансформация. Кто ее производит быстрее, кто медленнее, кто ошибается, кто терпит поражение. Я думаю, что чемпионом по скорости были якобинцы, но они, конечно, сваляли дурака, затянули дело – и поэтому, в том числе, был Термидор. А тот же Освальд Шпенглер, человек замечательного ума, анализируя германскую революцию и ругая последними словами немцев, потому что они не смогли сделать такую чудесную, веселую революцию в три часа, как русские в Петрограде (старику легко было получать удовольствие от чужой революции), говорил: «Ведь все должно быть уже готово к началу действия, чтобы оно получило желаемый результат».

И тут важный момент: установление тоталитарного режима, сам феномен тоталитаризма возможен только тогда, когда в мышлении доминирует абсолют государства, как в нашем (когда мы смотрим дрянное телевидение и говорим, что «это все государство делает» — при чем тут государство? Это просто вульгарное телевидение). Тоталитаризм есть радикальная трансформация политической рефлексии, но только рефлексии, уже сориентированной на абсолют государства. Поэтому в рефлексии, где нет идеи абсолютного государства, тоталитаризм не может случиться. Это очень историческое явление. А абсолютное государство, без которого мы вообще никого не можем ругать или хвалить – это идея исторически на самом деле очень поздняя. Более того, если оставить в стороне милые моему сердцу римские параллели, то по-настоящему абсолют государства доминирует в политической рефлексии либо с конца XVI, либо с середины XVII века.

 

Вопрос: А в мышлении Маркса и Ленина государство доминировало?

 

В мышлении Маркса оно не могло не доминировать, он вырос из молодых гегельянцев, где вообще без слово «государство» вы не могли сделать и трех шагов.

 

Реплика: Но Ленин говорил, что государство – это аппарат, некий механизм.

 

Он говорил не только это. Когда вы читаете записи его позднейших бесед, как до конца Гражданской войны, так и после покушения и так далее, вы видите разговоры с этим неописуемым выродком Свердловым (это был человек предельно уродливого мышления и абсолютный тоталитарист). Но более того, если вы прочтете позднего Плеханова (до того, как он был проклят и запрещен), вы увидите, что он был абсолютно таким же тоталитаристом; он еще не мог дать дескрипцию этой идеи, наоборот, он от нее уходил, но идея была. А «Апрельские тезисы?» Интереснейший документ, из которого совершенно элементарно явствует, что – только «немедленный захват государственной власти и немедленный переход к конкретным формам государственного строительства». Это уже не абсолютное государство было, а идея государства переходного периода. Между периодом, когда государство существует и когда оно отомрет — государство переходного периода может быть только тоталитарным. Ленин это очень хорошо понимал. Но гораздо лучше его понимал — потому что был попроще Ленина и, между прочим, часто с ним говорил на эту тему — Алексей Максимович Пешков, Максим Горький, который был убежденнейший тоталитарист. Эта замечательная фраза: «Я еще в начале войны ощущал, что только одна государственная власть, единая и твердая, сможет убить (убить!) невежество и инерцию русского человека». Правда, вместе с русским человеком, но это другое дело. Вы знаете, Ленин целиком разделял эту точку зрения: помните, это переходное; перейдем — тогда все будет в порядке, и уборные будем из золота делать. И ведь это бред, но как факт мышления не был никаким бредом, это была истина.

Вы знаете, главная фраза Маркса о себе: «Я творю суть истории и воздаю каждому должное». Ленин никогда такой фразы сказать не смог бы, не говоря уже о Сталине. Но Ленин, если перевести наш разговор на гегелевский жаргон, и сотворил суть истории. Почему? Потому что все было готово, была готова эта радикальная трансформация политической рефлексии.

 

 

Поскольку тоталитарное государство держится на символической манифестации, то мифология необходима для интерпретации этой манифестации. Отсюда феноменальная лозунговость, пронизавшая все революционное искусство, и абсолютная мифологичность ее интерпретации.

 

Cookies help us deliver our services. By using our services, you agree to our use of cookies.