Тексты / Лондонский философский класс / Класс 9

 

АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ

КЛАСС ВЫРАБОТКИ ЧУЖОГО МЫШЛЕНИЯ

 

КЛАСС 9

8 мая 2007 г.

Квартира Пятигорского. Родмел-хаус.

 

АМП: Я хочу задать формальный вопрос в классе – именно в классе, потому что нас уже трое, а трое это уже коллегия, это класс, пусть маленький, но какой есть. Я хотел бы спросить вас и самого себя, какое место в наших встречах будет занимать психология (это важно именно после Юнга). Психология в самом элементарном смысле как наука о психике человека – не о мышлении, а психике, противопоставленной сознанием мышлению. Речь идет не только о Фрейде и Юнге, но и о двух корифеях не естественно-научной, то есть не физиологической психологии, не павловско-шерингтоновской психологии — Уильяме Джеймсе и о Джоне Уотсоне, основателе американской психологии, оказавшей огромное влияние на мировую психологию бихевиоризма.

В каком-то смысле психология – это наука об элементарных реакциях человека, наука о его поведении в элементарных терминах и реакциях, и все. Юнг был, собственно, первым, кто сказал: никаких элементарных реакций, которые были еще у Фрейда в какой-то мере, не существует. Каждая реакция тянет за собой столько! Начиная от первобытности, древности, через ловлю чертей в средневековье, через шаманов, через классическую антропологию. Элементарных реакций нет. Я бы сказал так, говоря о Юнге: Юнг стал философом психологии прежде всего за счет ее феноменального усложнения. Тут, в психологии, много чего. По существу, это «много чего» Юнга всегда отсылает нас не только в историю, но и в нашу наличную культуру, которая, сколь бы она ни была бедна, если верить тому же Юнгу, тянет за собой предыдущую, а та – позавчерашнюю, а та позапозавчерашнюю.

Но в наших занятиях психология всегда будет оставаться в очень усеченном, редуцированном виде. Здесь как раз замечателен пример антропологов и, конечно, прежде всего, Грегори Бейтсона, который не смог в своей философско-социологической редукции, то есть в своем психологическом объяснении того общества, в котором находится данный человек (будь то семья, деревня, город, страна или мир), дать такое общефилософское объяснение, которое бы удовлетворило хотя бы самым минимальным потребностям   современного человека. В этом смысле я сегодня хотел бы перейти к вопросу, который, наверно, является вопросом номер один – к вопросу философской антропологии.

Мы в нашем мышлении о самих себе и в нашей начальной интенции, заданной сверхзадачей класса — отчужение его от чего бы то ни было, рано или поздно должны прийти к мысли об отчужении нашего мышления, моего мышления (буду говорить специально – моего) от него самого, от самого этого мышления как приписанного человеку в качестве носителя. С этим бы не согласился ни Фрейд, ни Юнг. С этим бы не согласился ни один нормальный психолог. Он бы сказал: «Ладно – страна ваша, держава эта ебаная. Город – ладно, семья – ладно, но ты же все-таки человек».

И вот здесь самым интересным, мальчики, является русское выражение «все-таки». Почему «все-таки»? Почему не просто человек? «Все-таки» — потому что для философского мышления человек остается, выражаясь гегелевским языком (хотя Гегель как раз так не считал) пустой абстракцией, которая не находит своей конкретизации ни в одной философии и ни в одной психологии. А генетик вшивый скажет: «Это понятно. Человек – геном, который мы посчитали, просчитали, рассчитали. Там шесть с половиной миллионов элементов». Это неинтересно, это неважно. Для нас это важно, потому что здесь и сейчас этот вопрос чисто философский, не отвечая на который можно прекрасно философствовать до смерти и после, но все-таки остаются эти мерзкие скобки, обозначенные русским выражением «все-таки». Я же все-таки человек! И этот «я же все-таки» вовсе не сраный геном, и это все-таки вовсе не мое убеждение, что целый класс объектов способен мыслить в той же мере, как и я, или, по крайней мере, мыслить очень слабо философски. Это недостойно уже отчуженного мышления, Сергей, но у нас же оно еще неотчуженное, мы идем к этому вместе с Егором и обоими Либерманами, а может быть, вместе с дьяволом, который, безусловно, дорого бы дал, чтобы этот вопрос не задавался и чтобы ответов на него никогда бы не поступило.

СГ: Можно поподробнее насчет дьявола? Во-первых, есть он или нет. Во-вторых, почему бы он дорого дал?

АМП: Он бы дорого дал в смысле моего интуитивного понимания дьявола. Дьявол для меня является той мифической, космологической, астрофизической силой, которая объективно (что значит объективно? — в силу его природы) препятствует изменению мышления. Валяйте, ребята, так и мыслите еще пару миллионов лет, а там еще десять миллионов, и останется уже какая-то ерунда, каких-нибудь пятьсот миллионов до этого нового сраного биг бэнга в другую сторону. Для меня дьявол – это дьявол недумания, это дьявол неизменения думания. Здесь перед нами стоит не решение вопроса о том, что значит «я все-таки человек», не ответ на этот вопрос, а присутствие этого в скобках, сопровождающих любую мысль, высказанную мною о себе. «Я же все-таки человек» не означает ничего, кроме моего сомнения по поводу отождествления меня с некоторым классом объектов, которому приписывается мышление и относительно которого может существовать некоторая вероятность (не возможность, а вероятность) того, что оно окажется либо таким же, либо сходным с моим. Вот что значит «все-таки», понятно это? Если понятно – точка. Переходим к салату.

 

АМП: Два высказывания уже давно стали общими местами в разговорах нефизиков (я надеюсь, что физики уже перестали их употреблять): эйнштейновское «Бог не играет в кости» (это его ответ на вопрос о том, как он относится к молодой еще тогда квантовой физике) и высказывание Ричарда Фейнмана, который на вопрос: «Какую бы истину вы хотели передать будущим археологам перед тем, как вся наша цивилизация исчезнет?», ответил: «Все тела состоят из атомов» — а потом, мол, можно захлопнуть крышку гроба. Сейчас я оставляю в стороне согласие или несогласие каких-то нынешних физиков с этой формулировкой Фейнмана. Возможно, потом появились какие-то несогласия и в отношении понятия тела, и в отношении понятия атома, и в отношении понятия «состоит из». Я бы хотел вернуться к тому, что когда Эйнштейн говорит, что Бог не играет в кости, он выступает как как бы религиозный человек, который хочет сказать, что в отличие от человека, который играет, Бог не играет в кости. Это для меня абсолютно неубедительно, для меня это остается скорее эстетической метафорой. Это означает, что это мы можем прикидывать, чет или нечет, орел или решка, семерка или двойка. А почему Бог не играет в кости? «Бхават-гита» бы ответила: он же знает. Игрок – это тот, кто что-то знает, а что-то не знает. Для меня, хотя я могу ошибаться, любое знание существует в трех видах: как абсолютное знание, которое может быть приписано какому-то сверхчеловеческому сознанию или мышлению, как абсолютное незнание и как нормальное человеческое – что-то знаю, что-то не знаю, что-то знаю правильно, что-то неправильно. Поэтому я совсем не в восторге от этой формулировки Эйнштейна.

Что он, собственно, здесь сделал? Он антропологизировал природу. Первые работы по квантовому эффекту предполагали, что луч может идти в одну щель, а может идти в другую. Но ведь это относилось к природе, и остается не определенным, в какой мере это относится к мышлению о природе, а в какой мере это шутки самой природы, которую Эйнштейн здесь приравнял к Господу. Кто правит природой? Куда он захочет, туда луч и пойдет: захочет – будет в левую щель луч, захочет – в правую. Он знает. Это у меня вызывает серьезные сомнения.

АБ: Нельзя объяснить квантовое поведение незнанием каких-то скрытых причин, то есть тем, что что-то там недомерили. В квантовой механике речь идет о чисто логической структуре.

АМП: Подожди. Тут возникает чисто теологическая проблема: а чем, собственно, Бог управляет – природой или нашим знанием о природе? То есть управляет ли он плеромой или креатурой? Ты уже объяснил это различие Сергею Грачеву? Потому что, я думаю, без понимания этого различия он недолго протянет.

Вообще, давайте коснемся другой вещи. Считаем ли мы, что наше мышление о чем угодно (вот, скажем, я начинаю мыслить о чем угодно – о Сергее Грачеве, о семге, о политической философии) обладает некоторой объективной значимостью? То есть не той значимостью, которая схватывается нашим рефлексивным мышлением, а значимостью в смысле того, что есть какой-то особый смысл. Здесь на сцену выступает, конечно, гностицизм. Тут опять возможны три ответа. Буддийский ответ: «Ни хуя, никакой значимости нет». Шуньявада, теория пустоты и пустотности всех объектов мышления, всех мыслительных конструкций, самого мышления; «Нет», — говорит Нагарджуна. Противоположная точка зрения – гностическая: «Да, есть, если знать, что ты ищешь, что ты хочешь найти». И, наконец, третья точка зрения: «Да, должно». Раз возникла мысль, она уже стала в какую-то объективность, понятно?

АБ: Это точка зрения Юнга.

АМП: И это точка зрения Юнга, который был гностиком попросту. Потому что гностик скажет: «Раз ты уже об этом подумал – это есть». Здесь важно установить свое собственное отношение: как выбрать, как считать. Ведь беда в том, что наше мышление абсолютно не определено в отношении своих объектов: мы можем мыслить об одном, можем мыслить о другом, могли бы мыслить о третьем, могли бы потом помыслить о четвертом. Если говорить об объекте мышления, то мы оказываемся в царстве полной неопределенности, из которого в принципе могла бы вывести только гностическая позиция: раз это уже случилось, это имеет смысл. Отсюда, собственно, и вытекает необходимость или возможность науки, в которой объекты разграничены на определенные сферы. Наука не устраняет неопределенность – она ее ограничивает. «Нет, мы сейчас будем думать только, блядь, о молекулах или об этой самой хреновине – о полимерах». Тогда оказывается, что наука — это та форма мысленного поведения, в которой объекты уже интенционально распределены: «Теперь я буду думать о нейронах, а я буду думать о языке, на котором я излагаю теорию нейронов». Но можем ли мы относиться к самой богатой терминологии на свете… Вы, кстати, знаете какая терминология самая богатая?

АБ: Буддийская.

АМП: Нет, учение о клетке. Это звучит как какой-то нелепый парадокс: приличный полный словарь английского языка – 25 тысяч слов1, химический словарь английского языка – 60 тысяч слов, то есть 60 тысяч разновидностей, терминологически обозначаемых объектов. Именно терминологических, потому что ни в области другой науки, ни в области бытового языка они не будут иметь этого смысла.

АБ: И о чем это говорит? Все же это не естественный язык. В естественном языке присутствуют разные способы генерации слов – там слова определены недостаточно хорошо, поэтому возражать можно больше.

АМП: Совершенно верно. Собственно, революционную попытку хотел совершить Витгенштейн. Он предлагал говорить только в таких словах, в которых мы говорим о том, что существенно в нашей жизни, договорившись, что мы их знаем; а не знаешь – посмотри в словаре. Я думаю, что в этом занимал правильную позицию – правильную чисто методологически. Именно в этом смысле мы не можем делить все суждения на те, которые  имеют смысл, и те, которые не имеют смысла, потому что одно и то же суждение в одной ситуации имеет один смысл, в другой – другой, а в третьей оно может вообще никакого смысла не иметь.

Вот теперь под этим углом зрения попробуем вернуться к вопросу о человеке. Я думаю, что в терминах естественного языка – английского, русского, вьетнамского, папуасского, чукотского, с одной стороны – и в терминах наук, которые мы условно называем естественными, так же как и наук, которые мы условно называем общественными или социальными, определение «человек» не имеет смысла. С этим, я думаю, мог бы согласиться – да, пожалуй, и согласился бы – Карл Густав Юнг. Но означает ли это, что мы должны удовлетвориться таким положением дел и пытаться это положение дел смягчать, употребляя что-нибудь вроде «все-таки»: «Ты же человек, в конце концов? Все-таки». Тогда возникает вопрос: возможна ли наша попытка очужения без хотя бы каких-то отступов, атак, какой-то разведки боем относительно употребляемого нами понятия «человек»?

Я думаю – возможно. Но было бы интересно попытаться здесь как-то продвинуться и отойти в разговоре о человеке от естественного языка или от высказываний вроде «слушайте, хватит трепаться, мы же, в конце концов, прекрасно знаем, что такое человек». Да, на уровне нефилософского разговора прекрасно знаем, а на уровне философского прекрасно не знаем. Здесь и Юнг, и Будда сказали бы: «Позвольте, но ведь сам феномен человека возможен только с того уровня, с той позиции, которая является заведомо нечеловеческой». С позиции собственной души атмана или мирового духа брахмана или маленького юнговского человечка, анимуса, или женского элемента, анима — души, это уже не важно. Тут существует огромное разнообразие мифов и образов.

 

(Про игру Либерманов).

АМП: Так вот, что сказал юный Давид? Он сказал, что одна из задач игры – это привести их (давайте я буду говорить на своем языке) в такое состояние сознания. … Исходя из предположения, что играющий знает, что он играет, а не живет по-настоящему, творцы игры считают, что результатом может быть то, что они и окружающую эту игру реальную жизнь так же будут считать нереальной.

АБ: Я бы сказал, что это очень маленькое достижение. Это естественное состояние любого человека, который серьезно сидит на игре, – у него это ощущение в результате любой игры возникает.

АМП: Я на это отвечаю. Я говорю про йога Васишту, IX-X век. У нас так и нет первоначального текста этой книги, а есть позднейшие переделки с совершенно божественными персидскими миниатюрами в виде иллюстраций. Собственно, из-за этих иллюстраций внимание исследователей к тексту и было приковано очень поздно. Эта идея в этом тексте проводится очень последовательно, но вместе с тем (я не полемизирую с Давидом – скорее, дополняю) там говорится, что осознание нереальности чего-то – это состояние сознания, которое достигается только постепенно. То есть мгновенно ты можешь сказать (и это неоднократно фиксируется и в психологии, и в психиатрии): «Нет, черт подери, это что-то не то, так по-настоящему быть не может».

АБ: Саша, к вам вопрос из зала: предполагается, что играть будут люди 14-35 лет. В 14 лет у человека есть ощущение чего-либо реального, кроме своих сильных желаний и переживаний? Есть такие люди и будут ли эти люди играть в эту игру?

АМП: Я отвечаю на твой вопрос, опять-таки в порядке допущения: нет. Ничего, кроме того, что ты назвал чисто психическими словами «желание» и «надежда», нет. То есть я отвечаю в терминах состояния сознания. Это то, что я пытался вбить в голову этому болвану Юрке Щедровицкому: любая его игра предполагает некоторую усредненность состояния участников, что является слишком рискованной гипотезой, которую я лично принять не могу. Это с моей точки зрения даже не упрощение – это примитивизация.

АБ: На что он бы сказал, что любая «социальная функция» человека – это и есть примитивизация.

АМП: Да, но потом мы оказываемся в ситуации, когда примитивный ответ никого не устраивает. Собственно, жизнь человека на самом деле сводится только к таким радикальным или, как их называют, пограничным ситуациям, а все, что между ними, – неинтересно, об этом методолог может не заботиться.

АБ: Философски это неинтересно, Саша, но почему методолог не должен об этом заботиться? Мне казалось, что методология по определению не имеет философского содержания.

АМП: Одну секунду! Андрей, не забудь, что ты сейчас сказал, и вернись к этому. Я сейчас возвращаюсь к разговору с Давидом. Я думаю, я этого не сказал Давиду, потому что, как все неталантливые люди, сообразил об этом только задним числом. Тем задним умом, которым русский человек, как мы знаем, крепок. Теперь я говорю это вам, а не Давиду. Это вопрос не методологический, а чисто философский. Хорошо, ребята, игра есть игра. Ее не было, вы ее придумываете, она искусственно создается, хотя …

АБ: Она создается органически, насколько я понимаю. У нее своя жизнь, кто кого лепит там, — неизвестно.

АМП: Хорошо, так часто получается в игре. Но я иду дальше: хорошо, есть виртуальная особенность игры, есть якобы невиртуальная пока действительность – ветер дует, бастует почтамт в Ливерпуле и прочая мура собачья: Украину скупают с Россией или с Абхазией.

АБ: Забастовка на почте в Ливерпуле и Украина – это точно уже виртуальная реальность. Но салат был невиртуальный.

АМП: Салат был невиртуальный, пока мы его не съели. Теперь начинается серьезное. Само слово «игра» предполагает, что есть неигра, и сама игра основана на допущении, что участники знают, что это игра, а не что-то другое, что существует помимо этой игры. Тогда возникает общефилософский вопрос: может ли игра в действительность, то есть виртуальная действительность, оказаться фактором положительным или отрицательным, укрепляющим, развивающим или разрушающим другую действительность? Мне кажется, что эта игра может привести к укреплению мысли играющего о том, что и другая действительность – это игра, в которую с ними играют какие-то сверх-Либерманы и сверх-сверх-Либерманы, а с теми еще кто-то. Это уже Юнг. То есть может ли быть порождена такая деятельность, объективной сверхзадачей которой является уничтожение мира действительности? Отвечаю, следуя чисто гностической сфере: может, а почему бы и нет? Когда Ильдабаоф, который в Библии называется Саваоф, последней сотворил Землю, Адама и Еву (не первого Адама, а последнего, от которого мы с вами произошли, — первый Адам был сотворен эоны эонов назад), ему в голову пришла мысль. Что сказал Бог в книге Бытия? Он сказал: «Это хорошо». Ильдабаоф, когда кончил творить, сказал: «По-моему, это никуда не годится».

АБ: Он уже прочитал «Символ и сознание».

АМП: То, что я сейчас вам говорю, – это третья или четвертая версия Евангелия от Фомы. Он посмотрел косо и сказал: «В общем-то, получилось хреново». Почему получилось хреново, мы знаем, если прочли гностические тексты, которые описывают предыдущие эоны. Он – последний эон. Вернее, он сын Софии.

АБ: Которая сама себя оплодотворила.

АМП: Это был чистый партеногенез: она сотворила сына, Ильдабаофа, не будучи оплодотворена своим мужским партнером. Так что он был сотворен из женского начала – мужчиной, но из женского начала. Но это не важно, это даже не интересно. Важно, что не так получилось – и поэтому потом понадобился дополнительный Иисус, чтобы это дело исправлять.

АБ: То есть был еще один Иисус?

АМП: Да, был еще один Адам, еще одна Ева, и еще один Иисус. Это чисто валентинианский гностицизм, который потом выжигали огнем и мечом.

АБ: А у первых Адама и Евы все было в порядке?

АМП: Это – я сейчас не цитирую тексты, а говорю сам – это еще бабушка надвое сказала. Опять мы переходим к Эйнштейну. Старик-то ведь, видимо, считал, что в общем-то все в порядке.

АБ: Он считал, что в конце концов смысл во всем есть.

АМП: Да, то есть он по моей классификации был антигностиком. В чем же тут разбираться? Посмотрите на бесконечную божественную Вселенную. Тогда как какой-нибудь проходимец говорит: «Знаешь, старик, иди ты к черту, никакая она на хуй не божественная, никакая не бесконечная. Мы знаем начало, этот ебаный биг бэнг, мы знаем конец».

Опять, смотрите, что интересно. Ради одного этого можно было бы устроить этот класс. Если оставить в стороне всю энтузиасткую декламацию XIX века, то получается следующее. Хорошо, мы узнали, что Вселенная имела начало. А что до этого? Цитирую Ледермана, лауреата Нобелевской премии по физике: мы знаем все про бесконечную Вселенную во все стороны во времени и пространстве. Никакая она не бесконечная. Теперь я спрашиваю: имеет ли факт «мы знаем Вселенную» объективное значение в отношении объекта нашего знания, Вселенной. Меняет ли он Вселенную? Тот факт, что мы знаем?

АБ: Это сейчас муссируется, вся эта квантовая механика. Как раз Келли здесь мог бы помочь.

АМП: Он тогда ответил на мой вопрос прямо: «Речь идет не о знании, а об измерении».

АБ: Наверно, он все же имел в виду наблюдение, которое для него, как для физика, то же самое, что измерение.

АМП: Просто наблюдение? Но ведь в знании всегда предполагается конечный результат: не знал, не знал, не знал – узнал. А наблюдение: сижу, блядь, и наблюдаю.

АБ: Нет, это измерение и есть. Какое физическое наблюдение может быть без измерения? Никакое. У нас с Келли был достаточно интересный разговор, но он был сведен к очень простому объяснению очень простых вещей. А когда заговорили о проблемах разговоров в квантовой механике обо всей Вселенной, он сказал, что здесь очень сложно говорить, потому что нельзя ввести распределение вероятностей. Есть один наблюдатель. Как вы можете говорить о том, что там что-то распределено по всем этим волновым функциям, по всем этим мирам? Очень многое усредняется. В конце концов, что мы можем делать без каких-то предположений объективного знания? Конечно, оно формирует ту Вселенную, которую мы наблюдаем.

АМП: Нет, ну конечно, Гегель бы с этим полностью бы согласился, а я – нет. Что значит «конечно»? Для меня может случиться, что оно каким-то образом воздействует, но сказать, что оно формирует, — это слишком сильно. Каким-то образом знание объекта может оказаться связанным с объектом, сам факт знания.

АБ: Но они же вместе работают. Может, маленький человек с Марса видит, что на небе написано что-то неприличное, и смотрит туда, а для нас это какие-то россыпи звезд – и все. Что там существует, кроме того, что мы пытаемся какие-то свои структуры наложить на то, что вокруг нас?

АМП: Тогда мы приходим к чисто философскому выводу, никак не естественно-научному. Сама категория знания – я подчеркиваю: знания, а не мышления, знания как какого-то конкретного результирующего момента. Вот я узнал, из каких метагалактик состоит Вселенная. Вот узнал, читаю доклад, блядь. Больше об этом не думаю, написан доклад. Я узнал. Тогда возникают два вопроса. Первый вопрос Стива Хокинга, который говорит: «А не содержала ли первая миллиардная доля секунды биг бэнга необходимость того, что через пятнадцать миллиардов лет я этот биг бэнг открою?». Это Стив Хокинг. То есть не я, а кто его там открыл.

У меня вопрос другой: не может ли мое нынешнее знание о биг бэнге не быть причиненным биг бэнгу, как у Стива Хокинга, а, наоборот, являться фактором биг бэнга или чего бы то ни было еще в космосе? Я думаю, что эти две гипотезы примерно равносильные. То есть равно- слишком сильные. Явно слишком преувеличенные. Мне важно только то, что у нас разные векторы.

АБ: Если вы возьмете человека из современной квантовой механики, он скажет, что и такие есть возможности объяснения. И назад идет, и вперед. Там со всеми этими причинно-следственными вещами дело обстоит как-то сложно.

АМП: При этом имеется еще и то, что Юнг называл в статье (кстати, я сильно подозреваю, что он придумал этот термин) acausal synchronicity, непричинной синхронностью – две вещи возникают одновременно не потому, что одна является причиной другой, а другая следствием первой, а синхронность является совершенно самостоятельной формой связи двух феноменов, она не причинна.

АБ: Юнг хотел все это слить, синтезировать с наукой.

АМП: В этом была его главная слабость.

АБ: Я могу поверить во все это, но зачем сюда науку приплетать? Какая-то здесь внутренняя есть убедительность, в конце концов, потому что многое из того, что он пишет обладает убедительностью, каким бы фантастическим его материал ни был.

СГ: Мне кажется, его научность была следствием безвыходной ситуации.

АБ: Он и так проходил как шарлатан довольно долгое время.

АМП: И до сих пор у очень многих проходит.

 

АМП: Проблема объективности знания это не проблема его объективного соответствия объекту, не проблема пре-допущения, что это соответствие уже есть, а проблема его воздействия. Давайте снова. Если на первой ступени нашего разговора (то, с чего я начинал и чем очень возмутил Арниса) объект рефлексии не важен, потому что моим объектом является мое мышление, мыслящее над объектом, а не сам объект, то на второй ступени оказывается, что объект очень важен, потому что какие-то объекты оказываются мыслимыми более интересно, чем другие. Или, попросту говоря, оказываются более интересными.

АБ: Более подготовленными.

АМП: Правильно, это ты ввел в прошлый раз. Что же здесь получается? У меня какие-то серьезные сомнения в отношении объекта возникли тогда, когда я просто так, ради смеха сначала, стал заниматься политической философией. Почему, в конце концов, мы оперируем объектами, которые уже даны нам в нашем естественном – русском, якутском, венгерском языке? Здесь вдруг выясняется, что наша рефлексия, то есть наше мышление над понятиями этих объектов, пусть самое элементарное, и составляет объективное содержание. Я подумал: здесь без антропологии не обойдешься, ничего не поймешь без Дюркгейма, без Малиновского, без Бейтсона, без Нидэма2. Без вот этих классиков ничего не поймешь, потому что мы можем оказаться в ситуации, когда таких объектов просто нет. Иначе говоря, мы оказываемся в другой исторической или географической ситуации, в другом времени  или месте, где не только не приняли бы наши этические, политические и всякие другие критерии, но где нам надо переходить на другой язык, потому что привычных объектов просто не существовало. Отсюда неизбежен вывод любого не философски мыслящего, а просто думающего человека: если говорить об общественной жизни человека на любом уровне – микросоциума, макросоциума, социума семьи, города, государства, деревни, мира, то эти объекты меняются и мы по инерции продолжаем к измененным объектам (или даже к их отсутствию) применять прежние критерии. В качестве примера возьму классическую работу Бейтсона – я считаю, что эта работа просто гениальна, пусть она на базе Малиновского и Дюркгейма, это не важно.

Грегори Бейтсон сделал только один шаг, но шаг важнейший. Он пришел к элементарному естественно-научному выводу: там, где существует группа людей (а мы пока не знаем о людях, существующих вне каких-то даже самых примитивных групп), уже существует основа кое-какой наличной структуры и индивидуального поведения в этой структуре. Скажем, что являлось основой наличной структуры деревни, в которой он жил? Деление ее на две части, дуальная фратрия. (Кстати, дуальная фратрия была открыта очень давно – пожалуй, еще до Джеймса Фрейзера. Ее блестящее описание дает Максим Ковалевский в XIX веке, многие ученые знали это и в XVIII веке, не называя это дуальной фратрией). Оказалось, что в условиях этой дуальной фратрии (этот феномен был, видимо, тридцать, если не сорок тысяч лет назад) реализовались разные этносы, то есть образы поведения. Нам кажется, что из того, что папуасская деревня была разделена надвое, мы можем делать выводы об образе жизни – то есть мышления, речи и физического поведения этих людей. Бейтсон был первым, кто сказал: «Нет, они могут быть достаточно независимыми – хотя бы потому, что социальная структура всегда оказывается более длительной и более консервативной, чем конкретные образы жизни и поведения, реализуемые внутри той же социальной структуры, которые могут оказаться динамичнее». Это, в общем, знали в конце XIX века прекрасно. Тут возникает (это я говорю уже для политики) интереснейшая проблема, что в любом случае (уже историческом, о других мы не знаем) политической жизни повторяется то же несоответствие. Казалось бы, чем сложнее социальная структура, тем сложнее политические отношения, конкретные действия людей в отношении друг друга в рамках данной социальной структуры. Оказывается – нет, не обязательно. Потому что эти взаимоотношения людей, их действия в отношении друг друга всегда по определению многообразнее, неопределеннее и непредсказуемее, чем какие-то более или менее установленные социальные рамки.

Почему, собственно, на меня и произвел такое огромное впечатление Грегори Бейтсон? Потому что он взял, раскрыл рот и сказал: вот человек со своей психикой (не мышлением, а психикой), желаниями, инстинктами, любовью, ненавистью, агрессией, защитой и т.д. Оказывается, что чем сложнее и запутаннее взаимоотношения между людьми (самые сложные из которых мы условно называем политическими – взаимоотношения власти), тем ненадежнее и непредсказуемее оказывается в целом мир человеческих отношений к миру установленной социальной структуры. То есть здесь возможны какие-то резкие переходы. В таких случаях говорят, что социальная структура устарела. Но вот Бейтсон говорит: главное не в том, что она устарела, а в том, что дегенерируется тип отношения к ней – государством (одна социальная структура), в семье (другая), в общине (третья), к миру в целом (космосоциальная структура, четвертая) и т.д. Согласитесь, что по своей методологии не  так уж и далек от каких-то естественно-научных постановок.

АБ: Он все же сын Бейтсона.

АМП: Он все же сын Бейтсона и внук Бейтсона3. Такой был клан. Отсюда иллюзия простоты, на которую так неосторожно покупаются люди, которые считают, что они занимаются мышлением о политике и думают, что знают политику. Отсюда, например, идиотские общие соображения, что наиболее стойким является то общество, где человек знает свое место и где у человека есть определенная гарантия того, что это место, пока он жив, пока не пройдет поколение во всяком случае, за ним останется. Это, казалось бы, совершенно элементарная истина: как может быть революция в обществе (при этом забывают, что революция происходит не в обществе, а в государстве), где все довольны? Здесь невозможен анализ простейших терминов, здесь происходит полное отвлечение от времени. Классик вовсе не политики, а социологии Макс Вебер, абсолютно гениальный человек, не употребляя слова «гомеостазис», сказал, что по существу получается все по-другому: более стойким оказывается общество, где кто-то доволен, кто-то недоволен, кто-то очень доволен, кто-то очень недоволен. То есть сама диффузия и дает… я правильно называю это гомеостазисом?

АБ: Я не знаю, что такое гомеостазис.

АМП: Я три раза смотрел в словаре, хотя впервые это мне объяснял учитель в десятом классе.

АБ: Нет, слово-то очень знакомое.

АМП: Все ребята в школе учатся более-менее ничего – первая четверть, вторая, третья, четвертая четверть, потом экзамены, переход в следующий класс – считается, что в этом залог стойкости. И вдруг оказывается, что большинство революционных изменений происходит именно в социальных структурах такого типа. Они ломаются. Почему? Они не готовы к включению других, незнакомых внешних ситуаций. А вот когда мальчишки драки устраивают и один говорит: «Ебал я эту школу, не хочу я в ней больше учиться, директор у нас скотина и вообще не понятно, что будет», а другие говорят: «Да нет!», мы имеем наилучшую ситуацию в отношении негативных изменений. Ее определяет именно разнообразие отношений, а не положительное или отрицательное единодушие. В том-то и дело, что большинство мировых кризисов (в том мире, который был нам исторически определен, на этом жалком пятачке европейско-средиземноморском) произошли на фоне средней, относительно высокой устойчивости и позитивности.

 

АБ: Социология с вашей точки зрения начинается там, где есть неоднородность?

АМП: Только. Как же иначе? Естественно. Ведь на этом же, блядь, споткнулся Маркс, который в конце жизни сказал: «Ну, все – старею, теперь надо заняться первобытным обществом». Стал читать Моргана и писать такую чушь! А потом просто, почти на ходу обокрал Максима Ковалевского, не сославшись на него и сказав, что это его идея, а ему потом сказал: «Ну, Максим, ведь мы-то настоящие ученые, нам глубоко все равно, чья идея – важно, чтобы была новая идея». На что Максим сказал: «Дорогой Карл, ну так уж сослаться раз можно». Он был пионер. Он первый нарисовал элементарную структуру первобытного общества. Он был гений, Максим Ковалевский.

АБ: А какая там структура?

АМП: Там опять оказывается, что многое зависит от точки зрения исследователя. Помнишь описание папуасской деревни? С одной стороны, там все просто элементарно – дуальная фратрия. С другой стороны, наличная семья, которая делится, грубо говоря, на родичей со стороны (тут очень важно, о ком идет речь, это одна из самых больших трудностей этнографов и антропологов, которые занимались родством) отца и родичей со стороны матери – для тебя и для меня, вне зависимости от того, мальчики мы или девочки. Как ты помнишь, основную роль странным образом играет не отец, а старший брат матери – отсюда и вся теория. Он это открыл. Просто он жил с ними. Дальше строится вся система взаимоотношений. Но что тут важно? — Что эти взаимоотношения не были политическими, в том смысле, что они не были отношениями власти. Потому что «кто сильней» — это еще не отношения власти. Важно влияние.

Власть предполагает какую-то структурность в отношениях между людьми и знания. Например, если я могу убить свою жену (помнишь, там был такой случай), я могу ее убить не потому, что я властен над ее жизнью и смертью, не потому, что она мне подчинена. Если бы это было так, это было бы политическое отношение. В данном случае я могу ее убить, если считаю, что она мне плохая жена, но за это, убив ее, я должен буду заплатить виру ее семье. Почему? Потому что когда они отдавали ее за меня замуж, они отдавали ее с приданым, которое я должен вернуть, и с подарками, которые я должен вернуть. Это не отношения власти. Здесь нет власти старшего дяди надо мной, не говоря уже об отце. Здесь прослеживается принципиальное различие (это очень важно, 99% людей об этом просто не знают) между отношениями политическими и отношениями ритуальными. Например, во время совершения древнеиндийского ритуала главный брахман руководит ритуалом, но это руководство не есть власть. То, что он говорит кому-то: «Ты делаешь неправильно, пойди переделай» или «Сейчас уйди, сегодня не будешь совершать обряд», это не власть, это разделение труда в ритуале. Отношения власти это не разделение труда. Когда я говорю рабу: «Пойди убей соседа» или «Пойди скажи тому-то и тому-то, чтобы убил соседа» — это отношения власти, которые предполагают, что раб знает, что я могу это ему сказать. Более того: тот, кого он идет убивать, тоже знает, что такое отношение существует. Здесь необходимо знание. Особое знание, которое я и называю в этих лекциях4 политической рефлексией. Он знает, что так устроено. Он знает, что вождь этой деревни может поручить своему деверю или зятю или шурину убить старшину другой деревни. Потом мы можем договариваться или враждовать, но это существует. Это особый тип отношений, который условно называется отношениями власти и который ни в коем случае не является отношением того, кто повелевает, и того, кем повелевают. Оно обязательно должно иметь в виду третье как объект, и все трое должны об этом знать: и ты, как вождь племени, и тот, кому ты поручаешь убить или отнять жену у соседа. Это установлено, это и есть власть. А скажем, то, что шаман может настроить деревню против той-то и той-то семьи, это не отношения к власти – это у него влияние есть.

Это предмет тысяч сказок, саг – как жена настраивает мужа против мужа сестры. Почему? Потому что она сестре завидует, что у нее муж лучше, чему у нее самой. В конце концов, она заставляет мужа убить мужа сестры. Но это же не политические отношения. Это отношения, которые разворачиваются эвентуально, это не отношения власти. К самому понятию власти они пришли, когда перешли под протекторат австралийцев. Вот там была власть. Приехал кто-то в очках, в пробковом шлеме, с секретарем, который сидит рядом и пишет, и стал через переводчиков объяснять, что он запрещает отрезать головы, потому что по австралийским законам это уголовное преступление. Вот это уже проявление политической власти. Иначе он посылает своего помощника с кандалами на того беднягу, который в нормальном совершенно порядке, не желая никому никакого зла…

СГ: В гражданско-правовом порядке отрезал голову.

АМП: Да, отрезал голову и ждал, когда словят крокодила и устроят в честь него ужин. Очень вкусный, кстати, молодой крокодиленок. Вот это уже власть. Он уже посылает человека с кандалами, а те знают, что у этого в пробковом есть особый маленький волшебный лук, запрятанный в такую металлическую штуку: ба-бах – и нет человека. Но дело не в этом, потому что зато у него еще есть большой ящик, и там у него огненная жидкость, выпьешь бутылку – и хорошо. Это в порядке поощрения. Если не отрезаешь головы, тебе дают хлебнуть огненной воды, именуемой «увисити», виски. Это уже политическая власть.

То есть на самом деле политическая власть не вырастает. Это то, почему Карл Маркс старый еврейский жулик. Простите, крещеный, но все равно жулик. Почему Маркс не мог понять этих вещей? Потому что политические отношения не вырастают из экономических, они не вырастают из религиозных, ритуальных. Они не вырастают из биологических. Они возникают в порядке дополнительного элемента, дополнительного факта. Это жутко важный момент. На меня огромное впечатление произвел «Эпос о Гильгамеше». Собственно, этот эпос – это генезис политической власти, точно описанный в мифе IV тысячелетия до н.э., который, кстати, возник (почему на это не обращали внимания?) почти одновременно с возникновением первого города на земле. Не было же городов в этом огромном районе нынешнего Ирака, а город первоначально состоял из двух частей и не был обнесен стеной.

Мой первый учитель – покойный, умерший шесть лет назад Юрий Валентинович Кнорозов – говорил, что в Уруте абсолютно четко по тексту (а он читал эпос) продолжала существовать дуальная фратрия. Якобы связанная (но это уже гипотеза, об этом спорят уже 150 лет) с необходимостью первичной экзогамии, чтобы не женились на сестрах. Но это не обязательно: может быть, в одном месте так, в другом не так.

АБ: Какой был принцип разделения города?

АМП: Видимо, первый был дуальный. По отсечению ближайших кровнородственных родичей у первых основателей города. Скажем, братья и сестры распределялись по разным половинам. Якобы. Это упрощенно. Миклухо-Маклай с этим спорил, но он, увы, рано умер и не докончил многих работ. Кнорозов считает (он все-таки, в основном, был американистом), что у индейцев Центральной Америки это дуальная фратрия сохранилась до испанского завоевания как какая-то примитивнейшая социальная, а не политическая структура. Это никак не означало преобладания во власти одной фратрии над другой.

Я умоляю вас, прочтите, «Эпос о Гильгамеше». Есть русский перевод, еще шилейковский, старый, его переиздали недавно. Не засыпайте сразу же, потому что сначала трудно очень. Собственно, старик Игорь Михайлович Дьяконов, он был гениальный историк-востоковед, знаете его? Россия, как всегда, на хуй не знает своих ученых, а узнает о них спустя сто лет, говоря: «Мы до американцев, до новозеландцев, до туркменов раскрыли». Русские этнографы раскрыли почти не тронутую дуальную фратрию в начале XX века на Дальнем Востоке и у юкагиров. А политика начинается тогда, когда приезжает к юкагирам – кто? Городовой.

Так вот, приезжает городовой, смотрит на какого-то юкагира, который по-русски знает «твоя моя не понимай», и говорит: «А ты будешь у меня помощником. Вот тебе нагайка. Если не понимают (а не «если не слушаются») — бей». Если не понимают – бей. Приходит политика, а там уже выстраиваются отношения. Уже теща этого помощника говорит соседкам: «А вот если вы мне от каждого десятка яиц одного яичка давать не будете» – вот вам уже и десятина. Это смешно, но это начало XX века. Божественное описание. Это уже политика. А в «Эпосе о Гильгамеше» все просто.

Но тут есть одна интереснейшая вещь – политические отношения начинают играть существенную роль в психике. Почему? Потому что они всегда реализуются в крайностях: один убивает другого. Что, отрезать голову – это не крайность? Читайте Бейтсона – никакая не крайность. Ребятишки дерутся друг с другом, бывают неприятности. Игра такая – кто больше голов. Они потом коптятся, висят. Тут начинаются очень сложные психические перипетии, тут-то и начинается асимметрия отношения образа жизни к установленной структуре, скажем даже к дуальной фратрии, хотя в некоторых местах она жила десятки тысячелетий. Она оказалась очень стойкой, потому что она готова была принять в себя и другие социальные деления и социальные смыслы.

Человек, который мне впервые об этом рассказал, — мой первый учитель в 1944 году, в декабре месяце. Я вернулся в Москву, устроился в школу для взрослых и случайно (у меня все в жизни случайно) стал ухаживать за одной девочкой. У нее жила другая девочка, а к другой девочке приходил мальчик, который был уже студентом, он был старше меня на 2 года. Это все была абсолютно непьющая атмосфера, очень культурные мальчики и девочки, и вот этот Саша к своему ужасу обнаружил, что я не знал, что такое питекантроп: «Саша, Вам 15 лет, скоро будет 16, а Вы не знаете, что такое питекантроп». Мне стало стыдно, я покраснел в присутствии девочек. Но я действительно, пардон, на хуй не знал, кто такой питекантроп. Тогда мне Саша сказал: «Приходите ко мне завтра вечером, не будет никаких девочек, а будет один мой гениальный сокурсник. Он вам все объяснит про первобытных людей». Так состоялось первое заседание класса. Гениальный человек был будущий академик Юрий Валентинович Кнорозов, а его сокурсник был Валя Берестов, ставший вскоре известным детским поэтом.

Вы когда-нибудь смотрели фильм «9 дней одного года»?

СГ: Ромма? Я помню.

АМП: А кто играл главную роль?

СГ: Баталов.

АМП: Смоктуновский. Баталов и Смоктуновский. И вот спустя двадцать лет Иннокентий Михайлович Смоктуновский мне рассказывает – это был первый его фильм. (В одно время я был учителем средней школы №8, а он актером театра в Сталинграде.) Ромм ему говорит на съемках: «Кеша, вы должны здесь сказать: “И это люди? Какие люди? Это не люди, это питекантропы”. Повторите, пожалуйста». Смоктуновский говорит: «Это же не люди – это питекантропы. Кстати, не объясните ли мне, что такое питекантропы?». Смоктуновскому тогда было уже много лет, он меня намного старше. Когда он мне это рассказал, я очень смеялся.

 

(и снова об игре Либерманов)

АБ: Когда мы начали говорить об этой игре, мне показалось… Возьмем простую, но удивительную ситуацию. Ты смотришь на нашу реальную низменную жизнь. Оказывается, такой простой фактор, как, например, деньги, начинает лепить какие-то структуры, которые от тебя совершенно не зависят. Но этот параметр очень легко управляем. Он случаен. Деньги могут быть разного качества, в зависимости от ситуации, от решения банка, от рыночной ситуации, еще от чего-то, но количество параметров (в этом и заключается экономика) очень маленькое. Особенно сейчас. Была гениальная работа, гениальная по своему идиотизму.

Есть такой человек, Колин Мейер. Это родоначальник всей финансовой экономики. Когда раньше делали экономику, то пытались моделировать, как человек относится к такой ситуации, как к другой. Он сказал: «Какого черта! Давайте все это выкинем, посмотрим на один параметр. Есть деньги, есть процент роста, все эти финансовые характеристики, посмотрим математические характеристики. Посмотрим, как это все скачет, и полностью сможем смоделировать мир». Звучит глупо, да? Но так работают вообще все параметры. Таким образом австралийский банк вместо золота покупает эти свои вещи.

Но здесь интересно, что ты можешь очень маленьким количеством параметров полностью менять ситуацию. Сейчас это разрабатывается. Финансовое направлении менее интересно, но есть еще неравновесная термодинамика.

В этой игре два момента: есть какие-то случайные вариации, есть подпитка постоянной энергии, ты понимаешь, как она распределяется. Соответственно, две стратегии. У тебя есть банк, он держит акции, ему необходимы деньги, «бабло», по терминологии Пелевина. Бабла он сам получить не может, произвести ничего не может, и он питается исключительно этими людьми. Он обладает большим ресурсом бабла. Он может забрать бабло, может тебе его дать и т.д. Все. Эта структура описывается. Это нетривиальная структура, но она описывается, ее можно сделать. Эти балбесы, которые в банках сидят, делают немножко более простую схему. С талантом Либерманов ее можно реализовать. На самом деле если подключить математика, все будет работать так, что если он будет играть против ста тысяч или десяти тысяч игроков, он будет против них играть. То есть это не антагонистическая игра, потому что он не только играет против них – он заставляет их действовать по определенным законам при помощи очень простых параметров: сколько он им даст бабла, сколько он возьмет бабла и т.д. Это очень просто. Там достаточно красивая математика.

Вообще, сам аппарат, который будет работать в этой ситуации, может быть вынуть из игры и вставлен в совершенно другие вещи. Он может быть вставлен в аппарат по искусственному дыханию, может быть вставлен в танк, может быть вставлен в банк – на основании того, каким образом идет принятие решения.

А человек характеризуется другими вещами. Это единственное существо, которое может получать энергию, – раз. Второе, он не обладает абсолютностью своего слова и третье – он может производить. Вот я считаю, что на этих параметрах, дальше их можно по-разному варьировать, но на этом можно сварить игру. Ты можешь бегать с мечами или еще что-то, но меч ты должен где-то или купить или произвести.

АМП: Подожди, снова повторяю три черты банкира.

АБ: Вампира. Но на самом деле это, конечно, банкир. Банкир – вампир, какая разница.

АМП: Три черты банкира. Первая – у него нет своих денег. Второе – он держит свое слово. Третье – он ничего не производит. Не имеет, не производит и держит слово. В отличие от него, человек производит, не имеет и не держит своего слова.

АБ: И получает энергию или производит. Это обычная схема, а дальше могут быть вариации – насколько он ее держит, у него может быть какая-то репутация. Можно накладывать любые схемы.

Важно, что это не полностью антагонистическая игра, потому что вы должны договариваться с банком, с другими людьми. И четвертое в игре: вы позволяете людям образовывать структуры. То есть они могут объединиться каким-то образом, какие-то у них могут появляться общие характеристики в зависимости от того, какие это люди. Я вам описываю в принципе неравновесную термодинамику, просто-напросто переложенную на игру.

АМП: Теперь у меня вопрос – а входит ли в эти условия запрещение людям…

АБ: Превращаться в банкиров? Это не обязательно.

АМП: Это существенно.

АБ: Пожалуйста, но тогда вы лишаетесь того, что я бы назвал «анима». То есть вампир, собственно, не анимирован, у него нет никакого способа получения энергии, кроме как подсесть еще на кого-то: взять «бабло» или отдать «бабло».

АМП: Меня здесь интересует еще один вопрос (мне очень трудно это сформулировать в силу моего полного невежества в экономике): являются ли деньги абсолютным эквивалентом тому, что можно на них купить или нет? Потому что в марксовой политэкономии это то же самое. Я думаю, что здесь это не должно быть тем же самым. То есть являются ли 120 тысяч евро – цена за «Стейнвей», эквивалентом «Стейнвея», лучшего фортепиано в мире?

АБ: Позвольте перевести в термины игры, которые уже есть. Есть у них там какой-то религиозный лидер. Может ли он за 120 тысяч приобрести или исправить себе репутацию? Ответ: да, но не совсем. Здесь как раз вы можете задать параметр. Понимаете, в любой игре, так же, как и в любой реальной ситуации, нельзя дать стопроцентную уверенность игроку, что он обладает точной информацией. Вы можете купить эту репутацию или любой эквивалент, но у вас должна быть возможность для людей, которые играют в этой игре, каким-то образом установить, сделать свое расследование, если они хотят – откуда это, что это, каким образом оно создается. Если вы позволяете игрокам параллельно записывать свою историю, параллельно формулировать свое мнение, параллельно им обмениваться, то они могут выяснить, что эта репутация куплена.

АМП: Тогда репутация не может быть эквивалентна деньгам. Значит, классическая политэкономия здесь не работает.

СГ: А там все строится на эквивалентности?

АМП: Да, на абсолютной эквивалентности. У Маркса и у Рикардо, у Адама Смита иначе ничего не играет.

СГ: Тогда то, что ты обсуждаешь это схема игры, это не ее сценарий.

АБ: Ты можешь наложить эти условия на любой сценарий. Ты можешь потом выписывать свои сценарии, пожалуйста: этот герой пошел туда, у него там был меч, ему нужно было еще что-то. Этот тип героя можно описать, но для игры гораздо интереснее герои Пелевина. Они могут ходить по улице Горького, это узнаваемые места, и лепить бессмысленную жизнь, которая у него описана. Это можно сделать вполне интересно не только с точки зрения игры, но и с точки зрения тех методов, которыми эта игра реализована. Как раз меня это больше интересует. Там могут быть интересные инженерно-математические задачи, которые реализуемы. Cейчас такое интересное время, когда появился hardware, на котором можно это делать, и вообще понимание, каким образом это делается. Это же важная вещь. Потому что Либерманы делают, но что там? Можно примерно понять, как делается такая графика – у меня вообще создалось такое впечатление, что у них продумана графика и презентация всего этого дела. Это то, над чем они работают. Я просто посмотрел по плану, чем у них занимаются программисты. Там никто не занимается ни логическим аппаратом, никто не занимается сценарным engine.

На самом деле, если ты четко опишешь не антагонистическую игру, а игру кооперации со своим противником, когда ты опишешь, что тип решения, который принимает твой противник, кооперативный или корпоративный, как противопоставленный индивидуальному, то я уверен, что это можно запатентовать. То есть этот класс игр описать, вообще посмотреть – сделано это или нет. Это не вопрос патента, это вопрос идеологии. На этом ты можешь строить не только игру, но переносить разные сценарии и т.д.

Мне кажется, что это начинание как воспитание мира не столь интересно – интереснее, что ты залезаешь в передовые технологии. По-инженерному они действительно интересны, и если их правильно организовать, эти куски могут работать совершенно по-разному. Если Либерманы хорошо смогут реализовать эту игру (а для этого им нужна определенная архитектура продукта), то они смогут делать такие вещи, как постпродакшн. Сейчас после выпуска фильма начинается всякая ерунда: ДВД, игры и т.д. Они смогут очень хорошо это делать, передать другому подразделению или еще что-то. Используя технологии, они могут вместо ДВД просто выпускать все это в Интернет.

Нужна идеология. Сама схема игры может ложиться на разное – может меняться сюжет игры и т.д. Ты смотришь на это как режиссер, а на самом деле здесь очень важна среда реализации. Она сама по себе обладает большой ценностью. Это реальная технология. Ты изобретаешь мир или какой-то материал или ту бумагу, на которой ты записываешь свою игру. Когда это ролевая игра с реальными людьми, то это ерунда – на бумаге или еще на чем-то. Разница здесь в том, что очень важен материал, потому что он сильно ограничивает то, что ты будешь реализовывать в игре. Когда мы начинаем говорить об этом, мы предполагаем, что можем реализовать все. На самом деле мы должны смотреть на то, что можно реализовать конечными методами, в успехе которых мы можем быть уверены.

АМП: Подожди, у меня есть к тебе вопрос, но я возвращаюсь к началу твоего рассуждения. Значит, мы договорились (для меня это очень важно), что не существует абсолютной эквивалентности денег вещам. Она не абсолютна.

АБ: К каким-то вещам. Давайте я задам вам вопрос. Если строго смотреть, то что значит 120 тысяч и рояль «Стейнвей» и что значит 120 тысяч и дом? Это разные вещи, что у вас есть 120 тысяч на дом или вы живете в доме, который не принадлежит вам и который стоит 120 тысяч, и у вас есть 120 тысяч. Например, жить в своем доме и жить в доме, который вам не принадлежит и иметь деньги, чтобы его выкупить. Вам любой англичанин скажет, что это разные вещи. Даже при возможности купить этот рояль, если он не куплен, это всего лишь возможность купить его. Деньги – это возможность, которая не обязательно реализуется. Между деньгами и приобретением всегда стоит будущее. Это определенная связь с обладанием в будущем.

АМП: У меня в простоте этой схемы уже есть метафизическое сомнение. Хорошо, я согласен. Деньги – это возможность купить что-то, но между этой возможностью, даже если эти деньги у тебя в кармане… Они у тебя в кармане, эти 120 тысяч?

АБ: Обладание этими деньгами не ставится под сомнение.

АМП: «Стейнвей» во Франкфурте, надо позвонить и договориться. То есть для тебя это все-таки возможность в смысле какой-то вероятности больше, чем пятьдесят на пятьдесят.

АБ: Это вероятность. Она описана как вероятность. Она описана также вашим желанием.

АМП: Ну да, она описана моим желанием, но есть одна вещь, которую я не понимаю. Мы все-таки здесь исходим из сильного предположения, что время это одно и тоже. Это то время, в течение которого время может обесцениться, но мое желание здесь, иначе игры не будет, есть величина постоянная.

АБ: Может, и нет. Вы можете хотеть сегодня купить этот «Стейнвей»…

АМП: Нет, мы же уже договорились, что есть три вещи: желание или Я (субъект), деньги как возможность приобретения вещи и вещь. Значит, здесь вводится очень четкая тройная онтология. При этом константным мы уславливаемся считать как физический объект, именуемый «Стейнвеем», так и совсем не физический – состояние сознания, именуемое желанием. Они полагаются константными. Деньги – не константа.

АБ: Деньги не константа, конечно. Деньги могут менять качество. Вы понимаете, если серьезно обсуждать эту книгу Пелевина, которая, конечно, не предполагает серьезного обсуждения, то у него одно большое неправильное, на мой взгляд, идеологическое допущение. Он пытается объяснить, что бабло – это все, что бабло это всеобщий эквивалент. Давайте не деньги называть, а  бабло. Это оттенок, который здесь важен.

АМП: Значит, он исходит из марксовой политэкономии. Это эквивалент. Что 120 тысяч, что «Стенвей», это то же самое.

АБ: Посмотрите, например, как банк оперирует с деньгами: у времени есть параллельное изменение в денежном эквиваленте. Это основа любого финансового расчета. То есть, если вы говорите, что я за 120 тысяч куплю «Стенвей» через год, то вам любой банкир скажет, что это хорошо, потому что на самом деле через год этот «Стенвей» должен стоить не 120 тысяч, а 130 тысяч – просто в результате инфляции. Если «Стенвей» не изменяет своему качеству.

АМП: Меняются деньги. Понятно. Абсолютно понятно. Значит, в сущности, мы имеем дело с двумя константами и с энергетической переменной, именуемой деньги. Константна психика условного желания, константен физический объект «Стенвей». Значит, деньги здесь фигурируют в качестве – какое слово лучше всего?

АБ: В качестве переменного отношения обладания. Переменной емкости потенциального обладания.

АМП: Слушайте, тут черт ногу сломит. Тогда можно задать последний вопрос, антипелевинский? Это существенно для обсуждения. Ведь Маркс совсем не был дураком. Все-таки в третьем томе «Капитала» есть гениальные страницы. В частности он говорит: «Представьте себе, что наступил момент, когда человек, встав утром и пожирая лепешку с маслом, уже ясно ощущает, что он жрет банкноты, за которые он мог бы груду этих лепешек с маслом сегодня же утром продать».

АБ: Абсолютно гениальная фраза.

АМП: Да. И Маркс говорил: «Это огромный логический сдвиг». Это не психика, но он может иметь огромное обратное действие и на психику. Значит, что может случиться, что может сделать игру жутко интересной?

Все, что ты описал, давай назовем ситуацией «сегодняшний мир». Надо придумать еще что-то, кроме этих трех вещей (двух констант, психической и физической, желания и «Стейвея») и кроме универсального трансформатора желания в объект (физический предмет или любой предмет, в том числе и не физический, а типа репутации). У меня из-за того, что я больше чем полжизни занимался индийской философией, возникает непреодолимая неприязнь к любой троичности. Они всегда говорили: не работает ни одна система на трех исходных элементах, нужен четвертый. Нужна возможность введения дополнительного (четвертое всегда выступает как дополнительное) фактора (именно фактора, а не вещи), который был бы по определению… Мы его вводим — наша дело, наша игра, что хотим, то и делаем. Мы должны ввести дополнительный фактор, назовем его условно метафизический фактор, о котором договоримся, что при расчете всех стратегий он должен фигурировать как отрицающий эту ситуацию, как работающий против этой ситуации.

АБ: Вы хотите сказать, что у этих игроков должна быть возможность выстраивать какую-то стратегию, которая их выведет из мира?

АМП: Нет, нет. Ввести дополнительный фактор, который не их вынет из этой ситуации, а изменит ее настолько, что им придется менять свою идеологию. Пока я вижу такую возможность: введение каких-то вещей или какой-то вещи, которая принципиально, по определению неэквивалента деньгам – не по вероятности, а по определению (она не может быть эквивалентна деньгам). И, собственно говоря, не она выталкивает, а людям приходится принимать какие-то другие решения.

АБ: У них есть возможность принимать другие решения, потому что описанная ситуация сейчас очень приземистая. Если смысл в том, чтобы победить эти деньги, то, конечно, нужно понять, какая альтернатива им может быть.

АМП: Я сейчас не говорю о деньгах. Я говорю о факторе, который направлен против ситуации в целом, против этой тройственной индивидуальной схемы: желание субъекта – физический или любой другой объект – универсальный эквивалент, деньги. Это схема, а четвертый фактор направлен не против денег.

АБ: Нет, подождите. У вас есть еще возможность производства. Даже сейчас в игре «Секонд лайф» вы можете что-то производить. Есть возможность натурального обмена, в конце концов, возможность организовать какое-то замкнутое общество.

АМП: Нет, Андрей, это не радикальные меры. Мой четвертый фактор радикализирует всю схему  с энергетической переменной, именуемой деньгиебникчто на самом делевлениерманещееможностьть. Он направлен не против денег, а против всей тройственной схемы и – самое важное –он направлен против всей схемы и не через деньги. Он направлен в схему и все-таки острие, этого четвертого фактора, может ударить по первой константе – желанию. То есть он направлен на изменение ситуации через субъект желания, а не через ликвидацию денег или фортепиано, что было бы гнусно.

АБ: Хорошо, а что можно предположить в качестве этого четвертого фактора?

АМП: Это надо засесть и подумать. Такая игра имела бы смысл. Мне как бы говорят: «Знаешь, старик, у нас спрятан такой маленький-маленький коричнево-золотой в стеклянно-хрустальной коробочке динозаврик, и как только он выпрыгнет на тебя, ты уже не тот. Твое желание купить «Стенвей» за деньги перестало быть константным». Оно изменяет в этой тройственной схеме константность желания. Это было бы интересно. Подумайте над этим.

Тогда я мог бы сказать, употребляя терминологию Грегори Бейтсона, что этот четвертый фактор, конечно, это фактор энтропический. Он не только делает недействительной через первую константу всю тройственную схему, он направлен не только против ситуации, в которой мир находится сейчас, но он направлен в принципе против космического порядка. Он объективно направлен на скорейший конец мира.

СГ: Почему вы именно такой жесткий вектор выбираете?

АМП: Потому что это интереснее. Я вообще сейчас думаю, что идеология, в основе которой стоит борьба с деньгами, это такая же неэффективная идеология, как и идеология, в основе которой лежит вся мыследейственная философия Щедровицкого.

СГ: Я бы сказал, что это такая же неэффективная идеология, как и идеология борьбы с бедностью.

АМП: Здесь я совершенно не согласен. Я случайно видел по телевидению выступление (я ведь антиклерикал, вы знаете?) митрополита Гундяева, Кирилла Смоленского. Я слушал его и думал: «Еб твою мать, а ты откуда такой взялся?». Он заявил: «Увеличение национального богатства и повышение среднего уровня может не только не уменьшить, а увеличить контраст между богатыми и бедными». Он совершенно прав. Откуда? Своим умом дошел?

СГ: Он считается продвинутый очень, но я не знал, что у него такие идеи интересные. Говорят, новый патриарх.

АБ: Может сделать контраст более изощренным.

АМП: Во-первых, более сильным. Да, я получал сто долларов в месяц, а сосед получал тысячу. Теперь мне Путин повысил со ста до двухсот, а сосед получает двести тысяч. Я так не хочу! То есть в чем дело?

На самом деле это же для меня, в смысле моей философии, это детский сад. Каждому очевидно, что бедность и богатство давно стали в гораздо большей степени психическим фактором, чем объективно-экономическим. В этом смысле Гундяев, я думаю, своим умом как-то допер или, может, молился долго и ему пришло в голову. Я знаю, если я мантру прочту 16 тысяч раз, то лучше может дело пойти, чем шло. Когда я поделился этим замечанием с моим задушевным другом (я так боялся, что Люда ему глаза выцарапает во время разговора) Глебом Олеговичем Павловским, он, услышав упоминание о Кирилле Смоленском, говорит: «А вы что с ним знакомы?». Хороший вопрос, да?

СГ: Он клерикал в этом плане.

АМП: Я говорю: «Нет, по телевизору». Он говорит: «Имейте в виду, митрополит очень опасный человек». И я подумал ..

СГ: Надо было спросить – что и по телевизору?

АМП: Нет, он считает, что он вообще опасный человек и, в общем, вредный.

СГ: Получается, что да. Он ломает всю конструкцию.

АМП: Он ее не ломает, он, выражаясь языком моего друга и соавтора Олега Борисовича Алексеева5, ее проблематизирует. И вот я хотел бы, хотя я не митрополит Кирилл, чтобы в этой игре совершилась проблематизация действительного положения вещей, которое мы называем «ситуация мира сегодня». Это было бы интересно.

АБ: Но это игра, в конце концов, Саша.

АМП: Так ведь проблематизация – это тоже игра.

АБ: Вообще, хорошая была бы игра, если бы в качестве инструкции значились три тома «Капитала», «Символ и сознание» и «Война и мир».

АМП: Нет, «Записки из подполья». Там три страницы, которые Федор Михайлович почти не написал, а переложил на понятном для себя языке. Он же систематически врал всем, что никакой философии он не читал. Он врун был жуткий. Читал и еще как. Это, конечно, пересказ Канта. И это жутко интересно.

СГ: Я, безусловно, с вами соглашусь, что вот на таком уровне обсуждать игру интересно.

АМП: Самое главное здесь – надо сделать жутко интересный сценарий. Значит, так, мальчики, там голос будет в игре?

СГ: Возможно, кстати.

АМП: Эта игра состоит из двух слоев. Первый слой – ситуация, которую мы условно называем «наш мир сегодня», или если хотите, ваш мир сегодня, потому что сам-то я этот «мир сегодня» ебал. Сначала будем ориентироваться на первый слой, описанный с помощью элементарной схемы. Вторым слоем будет действительность, в которую вводится дополнительный четвертый фактор, предполагающий изменение не в количестве струн и педалей в «Стейнвее» и не количество говенных долларов в сраном «Сити-банке», ебать я его хотел. Второй слой будет характеризоваться непредвиденным вами изменением вас самих – ваших желаний, вашей психики, вашего сознания.

АБ: Это, по-моему, просто выдача наркотиков онлайн.

АМП: Но заметьте: вот сейчас Андрей сказал начет наркотиков, но некоторые чумные мысли того же Тимоти Лири, главного калифорнийского идеолога наркотиков, содержали в себе, как сказал бы Ленин, рациональное зерно, а беда Лири и всех этих нарконедоносков была в том, что они видели в основном только негативную сторону: наркотик даст тебе автономию в отношении общества. При этом они не подозревали, что он должен изменить характер твоей собственной автономии таким образом, что ебать ты хотел бы всякое общество. Вот до этого Лири не допер, а я в омерзительной позорной статье 1976 года, где я его ругал, сам на хуй тогда не допер.

Все, мальчики, на сегодня.

 


  1. Стандартный словарь В.К. Мюллера, которым в эпоху бумажных словарей пользовались все, содержит 53 тысячи слов.
  2. Родни Нидэм (Rodney Needham, 1923 – 2006) – один из ведущих британских социальных антропологов, работавший в Малайзии и на Борнео. Был одним из пропагандистов структурализма в Британии, исследователем истории антропологии и блестящим преподавателем.
  3. Отец Грегори Бейтсона, Уильям Бейтсон (1861 – 1926) был известным генетиком, популяризатором идей Грегора Менделя, а его дед, Уильям Генри Бейтсон (1812 – 1881) – кембриджским ученым, главой колледжа св. Иоанна, а позже вице-канцлером всего университета.
  4. А. М. Пятигорский. Что такое политическая философия: размышления и соображения. Цикл лекций. — М.: 2007. [Электронный ресурс] // Центр гуманитарных технологий. URL: http://gtmarket.ru/laboratory/expertize/3176
  5. По книге А. М. Пятигорский. О. А. Алексеев. Размышляя о политике. — М.: 2008.
Cookies help us deliver our services. By using our services, you agree to our use of cookies.