Книги / Изданные книги / Философская проза (III) / Беспринципный Лондон.

 

АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ

ФИЛОСОФСКАЯ ПРОЗА

III том

 

БЕСПРИНЦИПНЫЙ ЛОНДОН1

 

Прогулка Александра Пятигорского с Арнисом Ритупсом и Улдисом Тиронсом по Лондону 12 и 14 октября 1999 года

 

 «Не у каждого города есть свой философ»

Валентин Андреэ

«Лондон – это гигантская ловушка для колеблющихся»

Александр Пятигорский

 

 (Составитель «Избранного» Александра Моисеевича Пятигорского Григорий Амелин назвал автора книги «философом одного города», очевидно, ссылаясь на его роман «Философия одного переулка», действие которого происходит в Москве и Лондоне. В этих городах жил и сам Пятигорский, по ходу дела придумав свою философию города, где улицы, дома и направления приобретают неповторимое «свойство» «одного размышления».

Но может случиться такое, что у города нет своего философа, и не только у города, но и у государства или у народа. Город (или народ) к философу никак не относится. Философ не является своим в городе; он смог отдалиться от города, чтобы приблизиться к своему мышлению.

Одним из лондонских маршрутов в романе Александра Пятигорского «Вспомнишь странного человека…» является путь главного героя Михаила Ивановича к своей возлюбленной. Этот путь Пятигорский называл путем мышления, совершая который, человек как будто «сжимается» до себя. Именно поэтому наш разговор начинается с отеля на Гровенор-сквер, в котором какое-то время жил Михаил Иванович и от которого он шел до дома Элизабет Сазерленд.  Улдис Тиронс)

                                                         

ГРОВЕНОР СКВЕР — БЕЛГРАВИЯ

 

— Мы в Лондоне, не правда ли? Здесь ничего по плану не строилось, века так с девятого или даже с восьмого, а вот тут – одно из, скажем, двадцати — двадцати пяти мест в Лондоне, которые были выстроены по плану двумя феноменальными архитекторами второй половины восемнадцатого века – братьями Адамс. Как вы понимаете по фамилии, шотландцами, разумеется, которые строили в Англии и Шотландии. Их архитектура замечательна тем, что в ней нет решительно ничего оригинального, но она необыкновенно приятна. Почти весь этот район – около ста сорока домов — братья Адамс застроили особняками в таком, ну, я бы сказал, доампирном английском позднем  классическом  вкусе.  Вот,  посмотрите  вокруг  –  есть что-нибудь оригинальное? – Нет. Но – приятно. Красиво. И, между прочим, резко отличается от всего другого. О!, здесь жили джентльмены, жили большие, солидные семьи. Люди, которое сейчас здесь живут, — они ни для этих домов, смотреть на это противно и больно. И одновременно – я продолжаю в русском стиле – стыдно и горько.

А вот памятник сэру Роберту Гровенору. И двум совершенно замечательным гончим собакам, без которых тогда ни один приличный человек и не жил. Гровенор был как бы отцом города, которому дали титул маркиза Вестминстерского. Я думаю, что он был пионером в своей области –  градостроительстве.  Ну,   симпатичный  джентльмен,   именем   которого

названа практически вся эта часть города. И помните – у меня в романе2 – Гровенор отель? Все самое богатое, самое элегантное было в Гровеноре. Но! – что интересно – все это не имело никакого отношения к королевской семье и правящей аристократии. Это были солидные, богатые и самостоятельные люди. У них были титулы, но они не примыкали к аристократической верхушке, а наоборот – желали целиком оставаться в стороне.

Вот, нравятся домики?

Я думаю, что, по крайней мере, один из братьев Адамс умер от того, что переработал. Это были два маньяка. Не говоря о Лондоне, они заполнили своими домами половину Эдинбурга; они, конечно, получали огромные деньги, но дело было не столько в деньгах, сколько в одержимости, в маниакальном строительстве нового типа, строительстве богатых домов, в которых была этакая в высшей степени комфортабельная и по тем временам очень эстетически насыщенная жизнь – картины, музыка, великие европейские композиторы и пианисты останавливались в этих домах, давая домашние концерты для их владельцев, родичей и друзей. В домах Адамсов уже была, неведомая по тем временам для английских домов, гигиена.

Вот, если хотите знать, этот скромный маленький домик ранее принадлежал семье любовницы Михаила Ивановича3. Нравится дом, да? Бывают хуже. Потом здесь был огромный химический трест, а потом дом купили для какого-то посольства.

А посмотрите, какие прелестные здесь дома! Взгляните вот на тот дом и на следующий. Я хочу, чтобы ваши глаза к ним привыкли. Всё – только Адамсы. Или там парочка их учеников.

А кстати, вы знаете, почему в Англии везде два крана — отдельно для горячей, отдельно для холодной воды? Из-за классической английской тупости. А почему нужно менять? А вот папочка мылся в такой ванне – и ничего. Зачем менять? Я англичан за это люблю.

По мере того, как мы удаляемся от сквера, от центра Гровенора, нам начинают попадаться дома, построенные уже не братьями Адамс, — вы сразу же видите различие.  Это  Честер  стрит,  совершенно очаровательная улица. Мальчики, идите сюда! Я хочу обратить ваше внимание на этот традиционный английский дом, который был построен примерно тогда же, когда строили Адамсы, но еще по старой традиции – совершенно другие окна, другие колонны, строгость. Поздний классицизм.

— А у вас бывает так, что вы смотрите на дом и думаете: вот, хорошо было бы в нем жить?

— Очень редко, потому что я знаю, что этого не заслуживаю. Я не хочу говорить  о  том,   в   каком   доме  я   заслуживаю   жить.4  Обращаю   ваше

внимание – совершенно другая архитектура. Это дома ранние, до братьев Адамс, безусловно.  У меня здесь один знакомый жил, очаровательный человек.

— Вы же говорили, что вам стыдно за тех людей, которые здесь живут…

— У меня стыд прошел. А горечь осталась. Посмотрите – очень много мемориальных досок на домах. Вот, пожалуйста, здесь жил великий физик, лорд Кельвин, который установил шкалу Кельвина, — температурную, помните, да?

Это уже не Гровенор сквер, здесь – скромные дома. В этих домах не больше, скажем, десяти комнат. Смотрите! Старая английская классика, начало восемнадцатого века или конец семнадцатого. Но здесь строили и новые дома, их почти невозможно отличить, они встраивались в старые в том же стиле. Как безумно я люблю все эти дома! Какие совершенно замечательные пропорции окон, какое членение этажей! Эту старую английскую архитектуру я, конечно же, люблю больше, чем архитектуру братьев Адамс. В ней гораздо больше строгости и вкуса. И меньше роскоши, естественно.

Я хотел вам сказать еще об одном, без чего понимание новой английской архитектуры – новой после Кристофера Рена, Джона Нэша и Джона Ванбру – невозможно: это – комбинирование разных стилей, сознательное стилевое разнообразие, сознательный эклектизм. В каждом доме есть набор по меньшей мере пяти разновидностей окон. Англичане обожали такую разнородность и до Адамсов, но Адамсы ее еще и утрировали. Они знали своих заказчиков, которые любили, чтобы взгляд отдыхал на элегантном разнообразии, на таком приятном, комфортабельном, поверхностном эстетизме.

Теперь мы зайдем в один маленький переулок, целиком застроенный конюшнями и крошечными домиками. Мы забудем о братьях Адамс и обо всем этом великолепии и будем поражаться тому, в какой мере непроходимый консерватизм этой страны сохранил в ней всю историю ее архитектуры.  Англичанину  всегда  было  тяжело  ломать.  Кроме  того,  все

было выстроено из камня. Это и трудно было ломать, а также – не экономично. Дорого. Ломать – зачем, если и так можно жить?  И пусть люди продолжают там жить, платя ренту. Это то, что русскому гению совершенно чуждо, и поэтому в России столь сильно такое очаровательное, озорное желание сломать, чтобы на этом месте построить что-то новое, а что – это, конечно, никому нахуй неизвестно.

Вот, пожалуйста, мы входим во двор, раньше целиком застроенный конюшнями и маленькими коттеджами для слуг. Мы окунаемся в совсем другое время. Это восемнадцатый век, так? А вот перед вами здание конца двадцатого века. Говно полное. Или вон там, да? Посольство Австрии. Сюда идите! Так, этот коттедж – конец семнадцатого века, а тот – середина семнадцатого. Окна все переделаны, естественно. Шестнадцатый век. При Генрихе Тюдоре. Ничего, да?

— Похоже, что для вас – чем старше, тем лучше.

— Конечно! Ведь очаровательно! Тут жил конюх с семьей. Пошли! Между прочем, фундамент шестнадцатого или семнадцатого века, но все перестроено, с вашего любезного разрешения, нахуй. Видимо, дома уже разваливались. Так, налево. Вот, пожалуйста, очаровательный семнадцатый век, ну, посмотрите же…

— А почему конюшни сохранились больше жилых домов?

— А потому, что они всегда были расположены внутри квартала. Опять конец семнадцатого века…

 

ЗВЕЗДНАЯ БАШНЯ

 

— А мостовая?

— Камни того времени, все… Видите паб, который называется «Звездная башня»? «The Star Tower». Абсолютная классика начала восемнадцатого века, поэтому не зайти в него совершенно невозможно.

Вы хотите сесть за этот столик? Давайте сядем – он уютный. Мальчики – какое пиво вы хотите пить?

— Я лагер бы выпил.

— Тогда по моему выбору. А вы – лагер или горькое, Улдис?

— Английское горькое, чтоб на душе было погорче.

— Я надеюсь, что вам можно взять по большой кружке? Я пью только маленькую. Ооо… Good evening. You do not have my lager – Kronenberg? No? What kind of… Then half pint Stella… What do you have in the way of porters or stouts? Then pint of Guinness, please, and the pint of Carling, please. I think, it is all…

Все, выключайте эту кретинскую машинку, хватит, мы можем нормально посидеть? Вы только не печатайте это, ладно, в латышской газете «Молодежь Латвии сегодня»! Мы что – все время будем фотографироваться?

— Дело в том, что тот молодой черный человек похож на Пруста.

— Который? А, я обратил на него внимание. Ну да, он действительно немножко похож на Пруста. Это потому, что Пруст был наполовину семит. А этот человек, по-видимому, семит целиком. Насколько я понимаю, он ливанец. Пиво нравится, или нужно было другое взять?

— Нет. Почему же…

— Мне было очень жалко вашего друга, когда он… Когда я прочел его интервью, я подумал, что это очень наивный человек. Но кроме того, он на меня еще и произвел впечатление очень несчастного человека.

— Я не берусь судить.

— А вы об этом и не можете судить. Дело в том, что вам, милый Арнис, как и вам, очаровательный Улдис, чрезвычайно трудно вынести суждение о том, кто счастлив, а кто нет, потому что вы оба, по природе, счастливые. Хотя притворяйтесь, очень упорно валяйте дурака. В нужные минуты пытаетесь показать женщинам, как вы несчастны, — и что только они могут сделать вас счастливыми. Потом эти женщины видят, что вы несчастны с ними и жалеют вас еще больше, думая, что, раз уж вы с ней несчастны, ни с кем счастливы быть не можете. А на самом деле вы всех обманываете – абсолютно счастливые люди… Это же зайцы в поле видят.

— То есть здесь сидят двое счастливых людей?

— Вообще-то, трое, конечно.

— Вы тоже валяйте дурака?

— Ну, всю жизнь! А что я, по-вашему, еще делаю?

— О вас-то я всегда думал как о счастливом человеке, но о себе…

— Нет, я думаю, вы — счастливый по природе.

— Разве счастье бывает бытийной характеристикой? Ведь тогда камни были бы счастливее всего…

— Я думаю, да. Но это очень сложно. Мой покойный друг Григорий Петрович Щедровицкий5 назвал бы бытийность ложной онтологической картинкой. Потому что на самом деле, конечно, чистая бытийность – это же выдумка плохих философов. Ее нету. Ее в чистом виде вообще быть не может. Она существует лишь в каком-то…

— Грязном…

— …феноменальном… В виде феномена. И в виде способности нашего разума к классификации феноменов.

— Мамардашвили6, рассказывая о феномене, употреблял пример дома, которого мы не видим. А видим только фасад.

— Ну, не только. Мы, вообще-то говоря, можем в дом и войти.

— Непохоже, что в такие дома, которые мы только что видели, мы можем войти…

 

МАРКО ПАЛЛИС

 

— Вы знаете, я был в нескольких таких домах. В частности, в гостях у одного из самых необыкновенных людей, которых я только знал в своей жизни. Он написал, по крайней мере, две замечательные книги, но никогда не был ни профессиональным ученым, ни писателем. Может быть, вы слышали это имя, — Марко Паллис. Марко всю жизнь прожил в Лондоне, то есть, на самом-то   деле,   полжизни   пропутешествовал, —   он   был   замечательный путешественник. Несколько черт его объединяет с Гурджиевым7, с которым, кстати, он был знаком. Марко Паллис был торговец коврами. Но он торговал и всякими другими удивительными вещами, которые привозил из своих путешествий. Марко бывал в Тибете, в Индии, в западном и юго-западном Китае, в Индонезии. Он был феноменальный знаток вещей. Но главное – в другом: это был совершенно необыкновенный человек, и не потому, что он был гениален, а потому, что таких типов я в своей жизни больше не видел, хотя и встречался с некоторым количеством забавных и странных людей… Он был знакомцем одного моего друга, есть такой замечательный специалист по буддизму и тибетскому языку – Дейвид Рюик. Удивительный ученый. Я думаю, лучший в мире знаток буддизма, то есть настоящего, а не идиотского, выдуманного в Калифорнии или в Москве- Калуге-Риге.

Когда я пришел к Марко пить чай, а он после двенадцати дня ничего не ест, всю жизнь…

  • Тогда он, наверное, очень рано встает?

— Нет, он мне говорил, что в старости уже не может вставать раньше шести. До этого он вставал обычно в четыре-пять. Когда я спросил – почему, он сказал – у меня в жизни был только один страх: я всю жизнь боялся пропустить что-нибудь интересное в то время, когда буду спать.

Он угощал меня чаем. Когда я попробовал этот чай, я подумал, что моих губ никогда ничего подобного не касалось.

— И даже губы женщины?

— Вы знаете, я склонен здесь не делать исключений. Нет! Ничего. Вы понимаете, я попробовал этот чай и в изумлении поставил чашку обратно. Он на меня посмотрел и говорит: «Это со мной случалось и случается постоянно. Не могу перестать думать: разве может быть такой необыкновенный чай? Я его пью каждый день, ну, это в конце концов, не так уж много времени – последние шестьдесят девять лет». Я говорю: «А можно где-нибудь…», такой низкий вопрос, «купить этот чай?» – Омерзительный вопрос. Правда? Унижающий. Не человека. Человек сам настолько омерзительное явление, что его ничто не может унизить. А – унижающий гостя Марко Паллиса. Он сказал: «О! Это совершенно невозможно. Мне не хотелось бы говорить о деталях, но если бы вы захотели его пить, как я, каждый день, то вы – извините, я не знаю вашего состояния, – вы бы очень быстро разорились». И дальше он произнес фразу, которую я не понял и которая, видимо, даже не относится к стандартной  коммерческой  чайной  терминологии:   «Это   чай  четвертого

отлива». Я сказал: «Как?» Он говорит: «Сейчас я вам принесу. Вы потрогайте его». Он принес мне мешочек чая – чай был очень крупный – и говорит: «Вы посмотрите. Посмотрите на этот цвет. Якобы похожие чаи продаются   на    Джерман   стрит,    но,    на   самом-то   деле,    конечно,   они нисколько непохожие, хотя стоят в среднем от десяти до двадцати раз дороже всех прочих сортов. Меня всю жизнь снабжают этим чаем мои старые друзья, — с некоторыми из них я познакомился еще до Первой мировой войны. Когда была другая жизнь».

Разумеется, когда я, выходя, надел плащ и уже спускался по лестнице, я обнаружил в своем кармане мешочек с чаем, который он туда положил.

Марко говорил, что ему уже тяжело жить в таком огромном доме. Конечно, он жил в нем только потому, что раньше там жили его папа и мама. В этом же родовом доме Марко поселил своего старого друга, полковника англо-индийской армии колониальной службы.

— Гомосексуалисты?

— Мне кажется, что все это к нему неприменимо. Я не думаю, чтобы он когда-либо жил с женщинами или с мужчинами. Или с кем бы то ни было. Можно было потерять момент. В этот момент могло что-нибудь интересное произойти, а он… Так вед это – Марко Паллис, а не все мы.

— В вашем романе есть эпизод, где Михаил Иванович идет по такому вот дому к любовнице и где они, пользуясь вашими словами…

— Ну-ну, разве я употребляю такие слова, mon chere? Хотя, это единственное слово, которое я могу употреблять, говоря об этом занятии. Все остальные звучат безумно вульгарно.

— «Заниматься любовью» — это тоже вульгарно?

— В общем – да. По-русски – вульгарно. «Заниматься любовью» — это быть сосредоточенным. Поэтому, если вы занимаетесь любовью, то и «занимайтесь» любовью. А если же вы е……, то и…

Так, и еще о Марко Паллисе. В конце вечера я, решив нарушить все возможные приличия, прямо его спросил: «Скажите пожалуйста, вы когда-нибудь в жизни были несчастны?» Он сказал: «О, да! Я был несчастен два дня в моей жизни. Первый день – он был страшен. Первый день, это когда ко мне утром, до завтрака, пришли мама и папа и сказали: “Сынок, тебе уже семнадцать лет. Пришла пора отправить тебя в Оксфорд”. “Зачем?” — спросил я. “Ну, ты знаешь, ты хороший, умный мальчик. У тебя способности к языкам. Ты интересуешься Востоком. Все дети наших друзей и дети друзей наших друзей учатся либо в Кембридже, либо в Оксфорде. И мы решили определить тебя в Оксфорд”. Поскольку я очень любил папу и маму, не могло быть и речи, чтобы я им прекословил, и вот – наш шофер повез меня в Оксфорд. Я начал чувствовать себя несчастным с того момента, как сел в машину. Когда я приехал в Оксфорд, который очень хорошо знал и обожал, я подумал: “О Боже, ведь такой прекрасный город, такой необыкновенно красивый город, но в нем есть что-то глубоко неприятное. И это глубоко неприятное – университет”. В два часа дня я понял, что мне надо бежать. Как я дожил до пяти вечера, когда окончились все приемы студентов, я не знаю. Мне казалось, что от ужаса и несчастья я начинаю терять сознание. Я вышел на улицу, подозвал такси и сказал: “В Лондон, пожалуйста!” По приезде я сразу же пошел к отцу, он увидел мое лицо и произнес только одну фразу: “Ну ладно, сынок, не надо Оксфорда”. Прошел еще один год счастливой жизни. Все было прекрасно. Но тогда отец сказал: “Ты знаешь, раз так, тебе надо привыкать к делам”. Семейная фирма. И он меня отправил к дяде в офис заниматься торговлей. С восьми до двенадцати я рисовал средневековые замки.  На бумаге, на которой я должен был писать меморандумы. Потом я стал рисовать сабли. Потом я стал рисовать ковры. К трем часам дня я понял, что умираю. Как и в Оксфорде, я не стал дожидаться вечера. Но на этот раз не нужно было брать такси, — обливаясь слезами, я отправился домой пешком. “Опять не получилось,” — сказал папа. “Нет, — сказал я. — Я так больше не могу. Мне кажется, что у меня вся жизнь пропадает”. Вот два несчастных дня в моей жизни. Никогда с тех пор я не работал ни в одном офисе и не учился ни в одном университете. Это же невозможно, чтобы мне говорили – возьми какие-то там ковры и продай их, допустим, в Мадрид. Я же должен думать над коврами! Я должен созерцать ковры! В своей жизни я продал огромное количество ковров без всякого офиса. Я обожал свою торговлю! Ведь я знал эти ковры, я знал, кому их продаю! Я знал, что я делаю! И это делал я – сам. Сам их находил, сам их нюхал, сам их трогал, это не были какие-то абстрактные вещи, которыми ты торгуешь, сидя в офисе».

— Из того, что вы рассказали, создается впечатление, что интересное и делание того, что ты хочешь, — почти одно и то же.

— Это не одно и то же, но совпадает довольно часто. Покрывает одно другое.

— А что такое интересное боялся пропустить Паллис – спя или занимаясь любовью?

— А вдруг появится новый пророк? А вдруг отыщется новая, никому не известная, статуя Будды? А вдруг возникнет какой-то человек, который будет говорить совершенно необыкновенные вещи, — и никто не будет его понимать? Мало ли на каком языке этот человек изъясняется? (Поэтому, не учась нигде, он выучил, я думаю, языков десять, на которых совершенно свободно говорил.) А вдруг какая-то музыка заиграет, а он ее раньше никогда не слышал? И она пропадет, и он ее так никогда больше и не услышит? Это же страшный риск!

— И все-таки, а вдруг прекрасная женщина промелькнет, и он ее не заметит?

— Я думаю, что ему было чуждо вот это… emotional involvement. Он считал, что когда что-то такое с тобой происходит, ты же тогда не думаешь и ничего не видишь. Ты видишь только одну женщину, да? И пропускаешь все остальное. А в это самое время как раз и может появиться пророк из Калуги или Бенареса. Или из Даугавпилса. Вам нравится идея – «пророк из Даугавпилса»?

— Так ведь это чистая «прустовщина».

— Да, это его, Марко Паллиса, генетическое прустианство.

— Нет, мне кажется, что это аристократизм…

— Как вы понимаете по фамилии, Марко происходил из греческих купцов. Он был грек. Но из каких-то македонских греков, то есть славян.

— Мне кажется, Пруст тоже хорошо понимал, что может пропустить возможность своей жизни. И может ведь быть, что ты не узнаешь своего умершего друга, и тот будет томиться в какой-нибудь вазе всю оставшуюся жизнь.

— Он не томился всю оставшуюся жизнь. Он умер не таким старым человеком, гораздо моложе моего отца. Он умер в возрасте девяноста шести лет. Это не Бог весть что. Отец умер в возрасте девяноста девяти с половиной…

Я думаю, что Марко был прустианская фигура не в смысле своего осознания, а именно в смысле реальности своего существования. То есть, он был человек, созданный для того, чтобы Пруст его описал.    

Когда я спросил Марко: «Бывали ли в вашей жизни случаи, когда вы были близки к отчаянию?», он ответил: «Да, несколько раз. Я помню один страшный случай, когда я был в Непале и ходил по базару. Вдруг я увидел, что какой-то человек, явно крестьянин с гор, продает огромный кусок материи, а на нем – половина Будды. Это было совершенно необыкновенное изображение! Мы его развернули – примерно так – пять на четыре метра. Я спрашиваю: “А где вторая половина?” Крестьянин говорит: “А этого никто не знает”. Я был в полном отчаянии. Хватит ли мне жизни, чтобы найти вторую половину? Первую я тут же купил. Продавец говорит: “Мы иногда на пол постилали, когда гости приходили, на стенку же нельзя было повесить, места не хватало”. Я очистил материю. Меня сотни людей умоляли продать, но я ведь не продаю половину вещи. Прошло семнадцать лет, и я достал вторую половину! Ту самую! Тогда я понял – Марко Паллис, ты человек судьбы».

Я спрашиваю: «А вам не жалко было расставаться с вещами?» Он говорит: «Нет. Совершенно не жалко. Я же их видел. Чувствовал. Теперь их будет видеть и чувствовать кто-то другой. Я не люблю перегруженности. Это уже все вошло в меня, осталось во мне, — теперь я могу продать». Феноменально, да?

— В этом вашем рассказе и в вашем романе меня удивляет одно, —  ведь, вроде, так не бывает. На каждом шагу вы спотыкайтесь обо что-то удивительное! Я не понимаю, где вы берете такие разговоры? Я был бы счастлив иметь такой разговор…

— Я тоже — был.

Пошли, быстро! Быстро, нет, сюда, сюда надо заглянуть. Вы сейчас увидите. Это – совсем не братья Адамс.

 

УИЛТОН СТРИТ – ПИКАДИЛЛИ

 

— Что это такое? Начало восемнадцатого века?

— Начало двадцатого. Если я не ошибаюсь, это официальное представительство в Лондоне магистра Мальтийского ордена.

— Но если вам так нравится Лондон, то это, видимо, означает, что вам противен Париж?

— Нет! Париж я люблю, но никогда в жизни (а я там бывал десятки раз), –  притом, что я обожаю ходить по улицам Парижа, обожаю парижские кафе и маленькие бары, – но никогда в жизни я даже не подумал: «остаться бы тут навсегда». Нет. Я не смог бы жить в Париже. Париж – абсолютно не мой город.

— Однако есть такие места, который мы выбираем, чтобы там умереть.

— Нет, и умирать в Париже я не хочу.

— А где?

— В Ладаке. Я много спрашивал о Ладаке у Марко Паллиса, который там неоднократно бывал. Это так называемый западный или индийский Тибет. Совершенно необыкновенное место, у которого есть только один недостаток, — там холодно и нет никакого отопления. Но это место моей души.

— А Лондон – место вашего тела.

— В конечном счете, если хотите, — да. Но я что-то еще хотел сказать о Марко Паллисе… Это был человек какой-то природной, абсолютной благожелательности – недискриминированной и бесстрастной. О нем ходили слухи, что он, живя крайне скромно, многим молодым людям давал деньги на обучение в Сорбонне, Оксфорде, Кембридже.

— Они знали о том, кто дает деньги?

— Думаю, что нет. Классический английский бенефактор своего имени никогда не называет. Между прочим, это и староеврейская традиция. Даешь деньги, но нигде не должно быть твоего имени, иначе это не есть заслуга перед Богом.

— А деньги вообще могут быть заслугой перед Богом?

— Могут. В буддизме, например, — можно давать деньги и не анонимно, но тогда это будет гораздо меньшей кармической заслугой.

— А когда берешь деньги, то это как – кармически?

— Это ни в коем случае не ухудшает твоей кармы. Будда брал! У Будды есть как раз одна замечательная проповедь, в которой он говорит, что человек, безразличный к деньгам, должен брать деньги, когда ему дают. Ну а нет – так нет.

Вы знаете, про Марко как-то неудобно говорить, что он – добрый. Такова была его натура, — это не доброта, это то, что в буддизме обозначается словом «каруна», переводится как «compassion», «сострадание», но это совершенно не сострадание. Сострадание обязательно включает в себя страдание, а здесь никакого страдания нет, скажем так, — одно удовольствие. Но, опять-таки, удовольствие – спокойное. Невовлеченное.

Смотрите… Эти улицы замечательны!

— Они же какие-то слишком правильные, а вы любите беспринципность.

— Вы понимаете, это специально запланированный район.

— Что доказывает человеческую несостоятельность.

— Нет, наоборот! Ведь должен быть ради разнообразия в незапланированном Лондоне целиком запланированный район. О Боже! Я сейчас умру — обожаю эту улицу. Уилтон стрит. Посмотрите, какой чудный домик! Наверное, нам следовало бы зайти именно в этот паб…

— Вы и ту улицу страшно любите?

— Ну, там опять «mews», то есть конюшни. Этот район немцы страшно бомбили. Он чудом уцелел. Так же, как чудом уцелел королевский дворец, Вестминстерское аббатство. Если бы вы знали, сколько сейчас выкапывают металла из земли на строительствах! У Гитлера была какая-то адская ненависть к Лондону. Гораздо больше, чем к Москве или Ленинграду. Можно сказать, что у него была физиологическая ненависть к этому городу, как к чему-то, существующему независимо от его мысли. И в особенности он мечтал уничтожить весь исторический Лондон. Всю архитектуру. Лучшим летчикам было дано задание — разбомбить четыре объекта: Вестминстерское аббатство, Уайтхолл, Букингемский дворец и собор Сент-Пол. Вы понимаете, с точки зрения Гитлера, это – правильно. Париж никогда не вызывал у него такого сильного чувства. Тоже мне, блядь, Париж! Ну, а чем Берлин – не Париж? Впрочем, Берлин он тоже терпеть не мог. Ненависть к Лондону — это что-то спонтанное, историческое. Гитлер не переносил историю.

— А вы думаете, что дома — это история?

— Дома — это абсолютная история.

 — А Лондон воплощает свою историю?

— Разумеется. Вы понимаете, Лондон — один из самих старых сохранившихся городов мира. И это в немалой степени связано с тем, как я уже говорил, что он – как и другие города в Англии – строился из камня. Экономили дерево, оно дорого стоило. Дерева становилось все меньше и меньше.

— Но ведь эти дома — доказательство того, что мы проходим.

Конечно. Так это и есть история, — мы приходим, мы проходим. Мы уходим. Гитлер хотел быть вне истории. Отсюда его ненависть к масонству. Масонство жутко исторично. Масонство — одна из остановок: вот – история, и вот — история. Так у нас было, так у нас есть.

— А между прочем, где в Лондоне собираются масоны?

— Мой дорогой! В Лондоне есть около шестисот разных масонских лож! Хотя, на самом деле, я думаю, намного больше.

— То есть, они повсюду? И никаких серебряных портсигаров, шпаг, сечей…

— Ну, это как кто любит.

— А вы бы не могли отвести нас в какую-то масонскую ложу…

— Нет! Совершенно невозможно!

— А что значит — Freemasons Hall?

— Считайте, что это центральное учреждение — Masonic Grand Lodge, официальное масонство.

— Кроме официального есть и неофициальное?

— Нет. Оно главное, но кроме того существуют еще и так называемые higher degrees. Высшее масонство. Это очень сложно. Англия — страна с аристократическими традициями. Разумеется, если вы занимаете высокое место в гранд лодж, то, наверное, у вас есть и какая-нибудь степень в высшем масонстве. Но это не официально. Ну скажем, один из моих главных информантов (я тогда писал книгу о масонах), был членом семнадцати масонских лож, из которых четыре — высших степеней. Однажды он пригласил меня на неофициальное собрание масонов (на официальные он не имел права никого приглашать) – на одну из лекций. Это совершенно особый вид масонской деятельности, — зовут различных людей читать лекции. Вот и тогда позвали профессора химии из Австрии, крупного масона, читать о масонском символизме в Германии. Глава принимающей ложи был английский учитель, директор школы. Среди слушателей были, в частности, два офицера. Все, разумеется, в смокингах, во фраках (вы должны быть одеты по-вечернему). Ни одной женщины, естественно. И – четверо полисменов. Практически все полицейские офицеры — масоны. Половина морских офицеров — масоны. А если вы меня спросите: было ли там что-нибудь интересное для «нормального» человека со стороны, ответ — нет. Но я писал книжку и мне было любопытно.

— А был ли масоном Джордж Мэллори, который погиб на Эвересте?


— Я не знаю. Видите ли, после смерти кого-либо, скажем так, выдающегося, они сразу говорят: этот великий человек был масоном…

— А вы состоите в каком-нибудь клубе?

— Никогда!

— А в ордене?

— Никогда в жизни!

— А в партии?

— Нет, но я был, с вашего любезного разрешения, в комсомоле. И хотя там происходили всякие неприятые вещи, я был очень рьяным комсомольцем в течение примерно пяти месяцев. Потом — это очень странная история — что-то случилось. Я сам не могу понять – что.

— Нам не надо заботиться о том, что от нас не зависит.

— Ну, молодой Арнис… Это классное высказывание, нам нечего сказать, мы молчим. Как сказал бы мой дед: «такого умницу и наша синагога еще не видела». При этом подразумевается, что наша синагога видела уже все.

Пикадилли начинается здесь. А вот памятник жертвам Галлиполийской операции, где Черчилль своим бездарным руководством погубил семьдесят шесть тысяч солдат и офицеров. Он был тогда, в 1917-ом, первым лордом адмиралтейства. У него была возможность погубить прекрасную армию. Что он и сделал. Потому что был полностью некомпетентен в военно-морском деле. И никогда, по-моему, нога его ни на один военный корабль не ступала. Поэтому он и был назначен первым лордом адмиралтейства, то есть морским министром.

 

ИМПЕРСКИЕ ГОРОДА

 

— Александр Моисеевич, некстати, но пока помню, — вы знаете, что такое «шпингалет»?

— Шпингалет — это такое устройство, задвижка, при помощи которой без ключа, путем опускания и подымания, закрывается и открывается дверь или окно.

— А почему, в таком случае, Отар Иоселиани, будучи на взводе, назвал Солженицына шпингалетом?

— Ну, шпингалет употреблялся в таком презрительном смысле… А где вы это слышали?

— На пресс-конференции Иоселиани в Риге. За день до этого Отара не выпустили из рижского аэропорта, поскольку у него был просрочен паспорт, а когда на следующий день его вызволили, он сказал: «Правильно, так этим русским и надо». А на пресс-конференции он спросил: «Мы же все здесь товарищи?» И когда публика одобрительно захохотала, он прочел стихи: «Получил путевку в Сочи в жопу ебаный рабочий». После чего одна русская журналистка почему-то расплакалась.

— Интересно… Как-то, когда мы с Людой были в Париже, позвонил Отар и говорит: «Приходите ко мне. У меня водки немножко есть и закуска». Мы пришли к нему в студию. Он тогда монтировал свой фильм «Разбойники».

— Именно этот фильм и показывали перед той пресс-конференцией Иоселиани в Риге.

— Вам понравился фильм?

— Совсем не понравился.

— Забавно. Я, наверное, единственный человек во вселенной, которому этот фильм решительно понравился. Хотя я понимаю, что серьезных эстетических критериев он не выдерживает… Ну так вот – выпивка. Отар поставил на стол литровую бутылку водки. И положил три шоколадные конфеты. Это, говорит, немного закуски. Мне жутко не хотелось пить. Когда мы заканчивали бутылку, я утешал себя тем, что Отар выпил больше. Я, скажем, выпил грамм четыреста, а он — грамм шестьсот (Люда не пила вообще). Отар больше с Людой разговаривал – про Польшу, про поляков и про польских евреев, — и я не помню, в связи с чем я сказал: «Ты знаешь, Отар, все-таки то, что говорит Люда, она говорит не про русских евреев, а про польских. А я – русский еврей».  И вдруг я увидел, – это очень редко с ним случается, – что Отар начинает отходить, оттаивать. Он развел руками и говорит: «А какой ты нахуй еврей? А какой я нахуй грузин? Мы оба – ебаные московские мальчики». Отар понимает, что все это – поза, дешевка: русские, грузины, евреи.

Я просто думаю, что мало было на свете таких мест как Москва. Москва – которая неизменно превращала любого человека в москвича. Человека какой угодно национальности. Я знал московских эстонцев, латышей и литовцев. Они были уже полные москвичи. А единственное преимущество москвича — это то, что он житель имперского города, который, по сути дела, должен быть безразличен к нации. Любой. И к русской тоже. Новая вечная империя. Тысячелетняя.

— Ну так и с Лондоном должно быть что-то похожее?

— Очень похожее. Но у Лондона — другая традиция. Гораздо больше автономии. В Лондоне сохранилось огромное количество местных национальных общин. Например, есть индийцы из Бенареса, которые здесь живут около ста лет и никто из них не говорит по-английски. Пожалуйста. Здесь это можно. А вот в Москве было нельзя.

 — За что Вы любите Лондон?

— За абсолютную безличность. А человек может оставаться самим собой, только когда атмосфера безлична. Это загадка Лондона, в нем есть то, чего нет в Париже. Я считаю, что то же самое было и в старой Москве. И — очень быстро исчезло.

— А что же создает эту безличность?

— Я думаю — все.

Что же касается той старой Москвы, которую я знал, то она, между прочим, — и это очень забавно — пережила самое страшное сталинское время и была уничтожена без всяких расстрелов, пыток и тюрем чисто мирным способом в послесталинское время. В хрущевский период. При Сталине в Москве еще что-то оставалось от глубинного безразличия к тебе. В Лондоне же это безразличие имеет совсем другой смысл. В Москве оно всегда носило негативный характер. А в Лондоне – абсолютно нейтральный.

Здесь было бы интересно сказать и о другом городе — Александрии второго века нашей эры. Это был, по-видимому, самый необыкновенный город на земле. Первый город с положительной аномией! Безымянством! Каждый может делать что он хочет только тогда, когда общая атмосфера нейтральна. Не положительна и не отрицательна. Вы понимаете, Лондон — это место, где вы можете быть чем угодно. Хотите общаться с людьми — у вас будет десять компаний. Не хотите общаться — вы будете жить полным отшельником.

— Странно, но ведь то, что вы рассказываете о домах Лондона, о их прошлом, — это же довлеет над человеком.

— Да, но над человеком довлеет прошлое, а не настоящее. В том-то вся штука. Москва же была страшна тем, что там всегда довлело настоящее. Иными словами, Москва никогда не достигала реальной аномии.

— Но ведь «аномия» — это беззаконие.

— Я говорю об «аномии» как термине, который придумали американские социологи в пятидесятых годах. Это означает, что нет закона для отдельной личности. Она как бы нейтрализуется. Потому что, если она не соблюдает закона, то она его и не нарушает. Кто же это ввел… по-моему, тот мудак новой американской социологии… Стенли Шехтер, да.

Понимаете, в Лондоне вы не можете быть ни своим, ни чужим.

— Лондон даже не город…

— Да. Это — целая страна. Как старая Москва. Огромная аномичная страна.

— А аномичным в деревне быть нельзя?

— Нет. Абсолютно невозможно. Потому что вы – у всех на виду, потому что у вас есть соседи. А вот, скажем, соседство в Англии – совершенно особая статья. Это соседство нисколько не нарушает аномичности, хотя если ваш сосед заметит, что вас два дня не было на улице, он придет, будет стучать, залезет в окно, вызовет врача, он не сможет спать спокойно… Я вам приведу один пример. Когда я двадцать три года назад вселился с семьей в новый дом, который купил…

 

МИСТЕР И МИССИС ДЕМБИ

 

— А дату не помните?

— Могу и вспомнить… Этот дом искал для меня покойный Олег Сергеевич Прокофьев, сын Сергея Сергеевича… Да, я могу восстановить  дату — примерно 15 или 16 июня 1976 года.

Наш сосед, встретив меня у двери дома, представился, сказал, что он — мистер Демби, банк-менеджер. И что он не любит иностранцев. И что его жена тоже не любит иностранцев. Вы понимаете, в России это бы звучало угрожающе. А в Англии,  знаете, что это значит? — Я и моя жена не любим иностранцев. Все! Больше это ничего не значит. Это значит, что мистер Демби хочет честно сказать соседу о себе, — ведь жить будем рядом.

Следующая моя встреча с мистером Демби произошла, когда мой пиджак превратился уже в нечто такое, в чем нельзя было появляться – по мнению одной моей тогдашней студентки – ни в каком обществе. Она сказала: «Даже в обществе бродяг». И добавила: «Не могли ли бы вы отдать этот пиджак мне и купить себе другой?» А я спрашиваю: «А что вы будете делать с моим пиджаком?» — «А я его выкину».

Короче, я пошел покупать себе новый пиджак. Остановился около магазина Liberty. И тут я почувствовал, что кто-то меня берет за руку. Это был мой сосед мистер Демби, который сказал: «Зачем вы стоите около этого магазина?» — «Я хочу купить себе пиджак». — «Пошли отсюда. Здесь джентльмены ничего себе не покупают. Здесь все очень дорого и очень плохо». Минут десять он молча шел, держа меня за руку, пока не привел к другому магазину: «Вот, профессор! Тут вы купите себе пиджак. Скорее всего, это будет даже немножко дороже, чем в Liberty, но зато это будет пиджак настоящий, хороший. Я, мой брат и мой тесть — мы все здесь одеваемся. И вам надо одеваться именно здесь». И ушел. «Good morning». А у меня есть привычка слушаться, — и я тут же зашел в магазин. Когда я подходил с покупкой к дому,  я опять встретил мистера Демби, который меня спросил: «Где ваш пиджак?» Я говорю: «Вот он здесь». – «Снимите пальто, оденьте пиджак. Я хочу посмотреть, как он на вас выглядит». Я уже начал получать удовольствие: «Ну, смотрите». — «Сколько вы заплатили? … Ну, конечно, это грабеж, но все-таки – прекрасный пиджак. Good morning», — сказал он и исчез. Прошло еще две недели. У нас во дворе испортилась уборная — в каждом приличном английском доме есть вне дома вторая, потому что, когда человек занимается садом, что он — будет бежать в дом…  Моя тогдашняя жена взяла какой-то молоток, какой-то гаечный ключ… Я в это время пил кофе и ел бутерброд. Дверь в дом была открыта, и я увидел, что мистер Демби из своего сада наблюдет за этой сценой. Прошло минут пять. Он спокойно перелез через забор, мрачно подошел к моей жене, сказал: «Good morning, missis», взял у нее инструменты, снял у нее фартук, одел на себя и в три минуты все починил. Я сказал: «Слушайте, мы вам страшно    благодарны».    Он   говорит:    «We   are   neighbors.   That’s     what    neighbors    are    for»8.     Очаровательно,     да?     И    никаких попыток завязать личное общение!

Прошло еще три месяца. Вот тогда я был потрясен. Вечером, без предупреждения, без телефонного звонка на нас свалилось пятеро русских гостей с требованием водки, вина, еды и ночевки. Было десять часов вечера. Маленькая дочка, еще в колыбели, плачет, сын Илья говорит, что больше не хочет учиться в этой сраной школе. Я вернулся с работы, думаю: «Еб твою мать!» И пятеро русских гостей из Парижа, которые никогда не были моими друзьями и которых я, блядь, видеть не мог! Но — вежливость есть вежливость. Я пошел к холодильнику, там были два кусочка колбасы и яйца, я сделал яичницу. Но это же не еда! Пять человек! Какие-то жалкие остатки водки. Одиннадцатый час. Я был в полном отчаянии. Гости сидели за столом с выражением явного недовольства. Потому что это ведь не прием, еб твою мать! Мы что — русские или нет? Одна из них, поэтесса, просто сказала: «Саша, мы от вас этого не ожидали».

Стук в дверь. За дверью стоит жена мистера Демби миссис Демби: «Мы слышали — у вас шум». Я говорю: «Да, простите, пожалуйста, неожиданно из Парижа приехали русские». Она говорит: «Я понимаю. Муж мне сказал – у них там шум, кто-то приехал, кого они не ожидали. У вас еда есть?» Я развожу руками: «Пусто!» Она говорит: «У нас позавчера были гости, и один пирог остался несъеденным. Мы же вдвоем его все равно не съедим. Он у нас пропадет». И дает мне вот такой пирог! Я был так поражен, что чуть не спросил: «А водки у вас не осталось чуть-чуть?» Но это было еще не все! Я спрашиваю: «Миссис Демби, вы не зайдете?» Она говорит: «Нет, я хочу спать, и у мужа настроение плохое. Он сказал — пойди к ним, отнеси что-нибудь,  —  они  ведь  наверняка  не  были  готовы  к  такому  количеству гостей». И тут миссис Демби протягивает мне несколько свечей. Я спрашиваю: «Что это?» Она говорит: «Свечи. Всем звонили, но вы, наверное, из-за шума не слышали. В половине двенадцатого во всем микрорайоне отключают электричество, — и вы с вашими гостями останетесь в темноте». Я не вытерпел – обнял ее и расцеловал. По-моему, ей это понравилось.

В этом что-то есть, да!? Они подумали про нас — бедняги, нахуй им еще нужны гости. Они поняли это. Англичане это очень хорошо понимают, — когда вдруг, скажем, кузен из Йоркшира с шестью детьми сваливается без телефонного звонка. Так ведь это же чума!

 

ЛОНДОНЫ

 

— Скажите, какие в Лондоне злачные места?

— На самом низком уровне — это кабаки и проститутки вокруг вокзала Кингс-Кросс. А, скажем, Сохо – это уже более изысканное место. Я думаю, таких мест в Лондоне пятнадцать-двадцать. Игорные дома, разумеется, в основном не разрешенные.

— То есть, Лондонов много.

— Лондонов очень много. Не говоря о том, что город имеет четыре официальных центра.

— А откуда вы все знаете о Лондоне?

— Ну, я же ходок. Лондон своими ногами исходил. Сотни километров. Знаю его физически. Есть места, которые я не люблю, которые люблю и к которым я безразличен. Но понимаете, в Лондоне есть еще одна черта, увеличивающая его аномичность, — это огромное количество, около двух тысяч, парков и скверов. По количеству парков Лондон – первый город в мире.

— И лисы живут…

— Лисы — это нашествие. Собаки то и дело лают, кошки мяукают…

Лондон — такой город, который почти не меняется. Именно из-за дикого разброса.

По-видимому, нет в мире города, в котором было бы столько денег. – Но вы их не видите. Скажем, в Лондоне есть масса богатых кругов, где дорого одеваться – неприлично. Но есть и другие, достаточно бедные круги, где принято одеваться роскошно. Лондон замечателен тем, что вопрос богатства, в принципе, для него совершенно не значим. Он значим только тогда, когда вы – в определенной среде. Это — Сити, Сент-Пол и вокруг. Квадратная миля.

— Я заметил, что вы не безразличны к деньгам.

— Я? Простите, при моих долгах — как я могу быть безразличным? Я же порядочный человек. Долги — их надо отдавать.

— Что кроме…

— Долгов у вас есть, Александр Моисеевич? — Ни хуя.

Американцы очень часто неуютно и неуверенно себя чувствуют в Лондоне. В Америке все гораздо четче. В Лондоне ты можешь быть миллиардером, а жить хуй знает где. А тебе так хочется! А у тебя папа там жил! Или бабушка. И покупать одежду в секонд-хенд. Мой самый богатый знакомый именно там себе все и покупает. Я ему говорю: «Послушай, откуда ты взял такие неописуемые ботинки?» Он мне отвечает: «Я не миллиардер». Ну, конечно, валяет дурака. Для него это вопрос стиля.

— Если лондонцы так много думают о стиле…

— Они не думают о стиле! Это естественно складывается. В том-то и дело. Забавно: у меня есть один очень хороший знакомый, и он захотел — о господи! — вступить в Сент-Джеймс клаб. Это самый аристократический клуб в Лондоне, членами которого являются, например, практически все представители королевской фамилии. Я могу себе представить, какая там ебаная скука, в этом клубе! Только войдешь и сразу упадешь без чувств. От тоски. Ну, неважно. И я ему говорю: «Эндрю, нахуй тебе нужен этот Сент- Джеймс!» Он – в ответ: «Мой отец не был членом Сент-Джеймского клуба, а я — буду!» При этом мой знакомый — лорд и барон. И — блядь! — его забаллотировали! Не приняли! Он был дико обижен.

Прошло года два, и ко мне приезжает другой мой знакомый. Из Франции. Московский мальчик – из тех, прежних времен. Такой Моня. Моня — это еврейское  имя — от Соломон. Смешной очень человек, сильно ебнутый. Ученый, химик, полиглот, инкунабулы читает на латыни. На десяти языках говорит. Одинаково замечательно. Одно время коллекционировал перчатки. Вы можете представить — человек коллекционирует перчатки? Так вот. Мы сидим, разговариваем о том о сем, вдруг он говорит: «Мне пора. Сегодня банкет в моем клубе». Я спрашиваю: «В каком?» — «В Сент- Джеймсе, — отвечает. — Я с одним дураком познакомился во Франции, мы потом вместе поехали в Швейцарские Альпы. И он говорит, слушай, ты, по-моему, человек, созданный для Сент-Джеймского клуба. Я выдвину твою кандидатуру. — А нахуй он мне нужен, Сент-Джеймс? — Не говори. Тебе в Лондоне в отеле не придется останавливаться, будешь останавливаться в Сент-Джеймсе. Библиотека тебе не будет нужна, в Сент-Джеймсе – прекрасная библиотека. Еда. Женщину можешь красивую пригласить. И я сказал, ну, хуй с ним, ладно».

И его выбрали на ходу в Сент-Джеймс! Я говорю: «Как? Тебя выбрали в самый аристократический клуб?» И он мне объяснил: «Там либо настоящие аристократы, либо интересные люди. А я же — интересный!” Вот это — Англия.

— А как же там может быть скучно, если там интересные люди и аристократы?

— Вы не можете себе и близко представить, что такое любой английский клуб…

— А в скольких клубах вы состоите?

— Вы что, с ума сошли? Вы же уже спрашивали. Ни в одном никогда в жизни! Я был в Сент-Джеймсе несколько раз — меня приглашали. Я был во многих клубах. Но на хуй они мне нужны? Ну да, где-то еда хорошая, где-то – плохая. Есть клубы, где совершенно необыкновенное, лучшее в мире вино. Но я ведь не пью вина!

— Но вы сказали, что Лондон создан как такая структура безличностности. А вы сами никак не входите в эту структуру. А только радуетесь.

— Вот, как раз в понедельник мне придется пойти в клуб. Одри, моя старинная приятельница, сказала, что если я не хочу, чтобы она умерла от тоски и печали в этом клубе, — а она должна быть там на обеде вечером, — то я должен ее и ее друзей сопровождать, чтобы был какой-то разговор. Еда будет плохая. Я знаю точно. Но — пожалуйста. Why not?

Как бы там ни было, но Лондон – мой город. Потому что я нигде себя так хорошо не чувствую. Потому что здесь все зависит от меня. Хочу разговаривать — разговариваю. Не хочу — не разговариваю. Хочу — хожу, не хочу — не хожу.

— Мераб любил Париж…

— Мераб — картезианец. Поэтому он любил упорядоченность.

— Но вы сказали, что тоже любите порядок.

— У себя. А вокруг — чтобы был полный беспорядок. Но опять же — этот полный беспорядок находится внутри определенного, невидимого, немыслимого порядка. Это беспорядок, в котором каждый настоящий лондонец великолепно знает, как ему себя вести. Но, так сказать, — индивидуально, в отдельности. Лондон — это почти неописуемое явление. Говорят, что второе такое явление, но в другом стиле — это Нью-Йорк. То есть, Манхэттен. Но этого я не знаю.

— Вы были в Пекине?

— Я — нет. А вы? Там хорошо?

— Да. Я в полном одиночестве ехал на велосипеде ночью по площади Тяньаньмэнь.

— Говорят, что в Китае – полная безопасность. Это правда? Для чужого человека.

— Я думаю — да. Они чужих…

— Не принимают в расчет. Это я очень хорошо понимаю.

— А лондонцы чужих…

— Так без чужих нет Лондона!

—  Как бы такая чужесть друг другу.

— Абсолютно! И в то же время, если захотите — можете включиться. А не захотите — так и не включайтесь. Нет, во Франции совершенно не то. Мераб любил Францию и Париж. Лондон был ему глубоко чужд. В свою очередь, мне очень не нравился его Париж. Его парижские друзья. Я их вынести не мог. Но при этом я прекрасно понимал, что так и должно быть. Мы ведь с Мерабом разные очень люди.

— А московские друзья Мераба вам нравились?

— Нет! Конечно, нет! А ему мои – нравились. Потому что Мераб был гораздо терпимее меня. Мераб в каком-то смысле был идеал терпимости.

— Но почему же тогда ему не нравился Лондон. Они же формальны до бескрайности.

— Кто?

— Лондон и Мераб.

— Это очень сложно. Чувство формы в Мерабе было оскорблено Лондоном. Другое дело Париж – там  форма есть форма.

Как-то раз Мераб был на моем лондонском семинаре. И он совершенно не мог понять: как? — на семинаре сидят восемь человек и при этом не составляют одной компании?! В Париже это невозможно. Сама идея формализации в Париже экспонирована, а в Лондоне она скрыта. А с какой стати вы должны знать, чей я друг? Это мое личное дело. В Париже же абсолютно известно, кто друг, а кто — враг. Кто один кружок, кто — другой. А в Лондоне все дружбы, кружки и т.д. – на чисто интимном уровне. Я думаю, что в конечном счете Мерабу не нравился классический британский индивидуализм, который казался ему хаосом. Атомизация. Он не любил атомизацию. Мераба это коробило. Не забывайте, что Мераб был человеком формы. И его главное несогласие со мной именно этим и было вызвано. Атомизация — это индивидуальная формальность. Понимаете, Мераба утомляло… Когда я его знакомил с моими английскими друзьями, мне приходилось ему объяснять, что все они – да, мои друзья, но друг с другом ни в малейшей степени не связаны. Единственное, что их объединяет на данный момент, это — я.

Но кроме того, тут был очень силен языковый момент. Мерабу не нравилась манера англичан разговаривать. Ему нравились французы. Не забываете, что французы в речи гораздо более четки и определенны. Тип английского трепача и тип французского – диаметрально противоположны. Допустим, француз будет говорить о структурных особенностях творчества Толстого, о его романах… Англичанин же скажет: «Ah, Tolstoy… I nearly forgot him. Yes, I read something… My impression is that the old man is completely shit».9   Не думайте, что это серьезно,  это  –  манера

английского трепа. С точки зрения француза, такое – совершенно непозволительно. И с точки зрения Мераба — тоже.

Вы знаете, что показывает статистика? Это жутко интересно. Много лет назад один мой знакомый профессор, помешанный на статистике, сказал мне, что Франция — одна из первых стран в мире по супружеской верности. А казалось бы! Да? — Во Франции у всех мужей есть любовницы, и любовники – у всех жен. А вы знаете, какая страна оказалась первой по супружеской неверности? — Австрия. И кто бы мог, гуляя по Вене, такое предположить? Нет, разумеется, это нисколько не значит, что у французов, наряду с женами, нет любовниц. Это значит, что когда у француза есть жена и любовница, то это – часть порядка. А вот когда у англичанина есть любовница, — что случается очень часто, – он вовсе не считает, что это часть порядка. Он знает, что это — ебаный хаос. Но — what can I do? (К сожалению, это относится и к политике.) И Мераба это коробило, — он считал это чисто английским цинизмом. Но это не цинизм, а другая риторика. Кроме того, не забываете, — Мераб очень любил рационалистичность. Он был картезианец. А англичане — крайне не рациональны. По своему духу.

— А что будет противоположностью рациональности? Романтичность?

— Англичане — сентиментальны. Романтичны. А вот французы – нет. Англичане циничны как все романтики. Ведь цинизм — это что-то совершенно не отделимое от романтичности. Согласитесь.

— С трудом. А правда, что лондонцы плохо знают Лондон?

— Нет, неправда. Они его совсем не знают. А вот парижане прекрасно знают Париж. Да англичан – как лондонцев, так и не лондонцев — Лондон вообще не интересует! Когда я занимался масонами, я беседовал с одним мастером

масонской ложи в Шрусбери. Я спросил: «Скажите, пожалуйста, какой город в Англии вы любите больше всего?»   Он говорит:  «Ну как вы можете спрашивать! Ну конечно – Шрусбери!» [Вы знаете, Шропшир и Шрусбери – это примерно как Кимры, Ельц, я не знаю, Тьмутаракань.]  «Посмотрите, какой у нас собор!» [Собор — классный, ничего не могу сказать.] «С Вестминстером никакого сравнения! Вестминстер – это куча камня. Безвкусная. А вот собор Шрусбери — какая великолепная готика! Впрочем, если честно, Вестминстерский собор я видел только один раз в жизни. Когда я окончил среднюю школу, мама повезла меня в Лондон». Я спрашиваю: «Ну и что?» А он говорит: «С тех пор я не был в Лондоне, я не люблю Лондон». – «Ну хорошо, а другие города вы видели?» — «Париж! Париж я знаю как свои пять пальцев. Я там был, я не знаю, раз пятьдесят. Я постоянно летаю в Париж». – «Постойте, а откуда вы летаете?» — «Я еду у Манчестер и оттуда лечу в Париж. В крайнем случае, я лечу из Хитроу, но в Лондон при этом не заезжаю, я его огибаю».  Лондон ему совершенно не нужен. Вот это и есть – типичный англичанин.

— А кто же живет в Лондоне?

— Все! В Лондоне – гигантское количество иностранцев.

— В Лондоне живут только чужие.

— Не только. В Лондоне англичан чуть больше половины.

— Можно ли сказать, что в Лондоне никто не свой?

В общем – да. Хотя… Помню, как я привез своего больного отца в университетский госпиталь Кингс колледжа. Пришлось ждать. И там по коридору сновали туда-сюда такие роскошные британские доктора, доценты, профессора, стажеры, все в белом, чисто вымытые… А половина ожидающих их пациентов – совершенно невообразимые, грязные, обтрепанные, с дикими порезами и побоями после пьянок и драк, переломами рук, ног, какой-то шоферюга полупьяный лежит… С ними со всеми медсестры возятся. И сидит мой бедный, чистый, интеллигентный папа… И вдруг я заметил, что не только сестры, но и врачи, пробегая, этих грязных раненых по плечу хлопают, какими-то жаргонными словечками с ними перебрасываются. У них есть общий жаргон! Такая ситуация в Москве абсолютно невозможна. А в Лондоне – пожалуйста. То есть, полупьяные «оборванцы» этим врачам куда ближе, чем мой интеллигентный папа в отутюженном костюме.

Я был изумлен. Вы понимаете, это не только вопрос языка, но также – любви к разговору. Англичане очень любят говорить. Используя любой язык. Пусть даже самый низкий. Нет, этот низкий язык, которым владеет любой лорд или профессор университета, даже не жаргон, а какая-то лингвистическая условность.

В самом начале моей английской жизни я забрел в рабочую столовую. Кстати, там кормили гораздо лучше, чем в университетском салоне для преподавателей. И в этой столовой люди говорили на каком-то совершенно невообразимом для меня языке.  Я мог понять только отдельные слова и выражения. Потом я вернулся на кафедру и говорю собравшимся: послушайте, я был в рабочей столовой, там все ничего, но только говорят как-то странно. Посмотрев на меня, один из преподавателей сказал: «saucepan lid». Что такое «saucepan», вы знаете? – Кастрюля. А что такое «lid»? – Крышка. Крышка от кастрюли. И тут я увидел, что все мои коллеги стали валиться со смеху. Они умирали. Я говорю: «Слушайте, а что он сказал?» Они говорят: «Это он тебя так назвал». – «Как, почему крышка от кастрюли?» — «А это лондонский rhyming slang». Рифмованный сленг. Что оказалось: говорят первое слово или слова, а то, которое со сказанным рифмуется, – не произносится, но каждый знает, что это за слово. «Saucepan lid» рифмуется с «yid». Жид. Если перевести на русский язык, я тут же стал стараться: «крышка от кастрюли» — «жидюля». Я говорю, ну слушайте, вы должны меня немедленно научить. А они говорят, что таких рифмованных шуток в словаре – около тысячи.

Если в присутствии женщины-иностранки (все равно не поймет) говорят: «Oh, Bristol…», это означает «за ее грудь (бы) подержаться». Тоже rhyming slang. Есть такое стихотворение: «Bristol city, she is titty».

Или, например, вы пытаетесь что-то сказать, но присутствующие знают, что вы ничего не понимаете в предмете разговора, и говорят: «Oh, Cobblers!» Целая рифмованная не произнесенная фраза выглядит так: «Cobbler’s awls — balls». «Cobbler» — сапожник. «Cobbler’s awls» — орудия, инструменты сапожника. Это рифмуется с «balls», что переводится, простите,  как «яйца». Мужские. Казалось бы — никакого смысла. Но на сленге  «balls» означает «врет как сивый мерин». Таким образом, если в вашем присутствии говорят «Oh, Cobblers!», то имеют в виду именно эту фразу «врет как…» Вы ничего не понимаете, а вокруг все смеются.

Ну, и так далее. Бездна других вещей.

Лондон — это лингвистический город. Лондонцы в каждой отдельной ситуации соображают: вот с этим придурком хорошо бы поговорить, вот с этим негром можно посмеяться, а вот с этим белым интеллигентом… ну, что с него взять… Кастрюля…

— То есть для англичан это страшно важно – поговорить…

— Необыкновенно. Как ни одной другой нации. Англичане, у которых вековая репутация сдержанных и молчаливых, — самые большие трепачи на свете. Они бывают молчаливыми только тогда, когда поговорить не с кем.

 


  1. Напечатано в “Rigas Laiks”, Русское издание. Рига, весна 2013. – ред.
  2. Имеется в виду роман Александра Пятигорского «Вспомнишь странного человека…» — ред.
  3. Речь идет о герое романа «Вспомнишь странного человека…» — ред.
  4. В октябре 1999-го года, когда Александр Пятигорский водил по Лондону своих рижских друзей, рассказывая им о лондонских домах, сам он был бездомным. Это был предпоследний (и далеко не первый) случай бездомности Пятигорского. – ред.
  5. Георгий Петрович Щедровицкий – философ, методолог, создатель системомыследеятельностной методологии, основатель Московского методологического кружка. – ред.
  6. Мераб Мамардашвили – философ. – ред.
  7. Георгий Иванович Гурджиев – философ, мистик, путешественник. Один из героев романа Александра Пятигорского «Филоофия одного переулка». – ред.
  8. «Мы – соседи. Для этого соседи и существуют». (англ.)
  9. «А-а, Толстой… Я его почти забыл. Читал что-то. По-моему, старик совершенно ненормальный» (англ.)
Cookies help us deliver our services. By using our services, you agree to our use of cookies.