АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 1
АРТУР ШОПЕНГАУЭР И ЕГО КНИГА «МИР КАК ВОЛЯ И ПРЕДСТАВЛЕНИЕ»
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
Об этом недоразумении лучше всего написал Борхес в одной из многочисленных рецензий, затерянных в аргентинской прессе конца тридцатых годов прошлого века. Написал, конечно, имея в виду судьбу нашего героя в своей, испаноязычной, культуре: «Слава обычно сопряжена с клеветой, и, пожалуй, никто так не пострадал от клеветы, как Шопенгауэр. Физиономия потрепанной жизнью обезьяны и антология сентенций брюзги (объединенных под броским названием „Любовь, женщины и смерть» — удачная находка какого-то левантийского издателя) — вот каким он предстает перед народом Испании и наших Америк». Другие народы и другие культуры обошлись с ним не менее жестоко; думаю, с того света (если тот свет есть и если Шопенгауэр попал на не раздражающие его Елисейские Поля) философ с удовлетворением отмечает, что его невысокая, мягко говоря, оценка рода человеческого и отдельных его представителей оказалась не то чтобы верной, нет, даже, пожалуй, несколько завышенной. Я помню, как в годы перестройки в одной известной тогда острополитической рок-песне под названием «Твой папа — фашист» в качестве обязательного для истинного национал-социалиста чтения назывались сочинения нашего героя; мол, твой папа все равно фашист, «хоть ему не знаком Шопенгауэр». Автор песни явно перепутал Шопенгауэра то ли со Шпенглером, то ли с Ницше, бог весть; впрочем, длинная красивая фамилия, пять слогов — все это не лишнее украшение для поэтического текста. Примерно три-четыре года спустя, на заре смешного постсоветского капитализма, меня занесло в некую контору, которая занималась вещами, обозначаемыми не понятными никому тогда словами «маркетинг» и (отчего- то) «интерфейс». Девушки и юноши с горящими глазами и филологическими дипломами обсуждали слоган, тьфу, скажем по-человечески — девиз, их фирмы. Та, чьи глаза горели ярче остальных, притащила недавно изданную книгу Шопенгауэра «Афоризмы и максимы» и предлагала украсить официальное описание компании любой из цитат оттуда. Действительно, подходила каждая — и сейчас подходит. Например, разве вот это не к лицу юному русскому неолиберализму: «Работа, беспокойство, труд и нужда есть во всяком случае доля почти всех людей в течение всей жизни. Но если бы все желания исполнялись, едва успев возникнуть, — чем бы тогда наполнить человеческую жизнь, чем убить время? Если бы человеческий род переселить в ту благодатную страну, где в кисельных берегах текут медовые и молочные реки и где всякий тотчас же, как пожелает, встретит свою суженую и без труда ею овладеет, то люди частью перемерли бы со скуки или перевешались, частью воевали бы друг с другом и резали и душили бы друг друга и причиняли бы себе гораздо больше страданий, чем теперь возлагает на них природа. Следовательно, для них не годится никакое иное поприще, никакое другое существование»? Или вот, тоже очень оптимистическое и радостное, особенно в нынешнем путинско-мизулинском контексте крепких семейных устоев и духовных скреп: «Представим себе, что акт зарождения не сопровождался бы ни потребностью, ни похотью, а был бы делом благоразумного размышления: мог ли тогда еще существовать человеческий род?» Ну и чтобы, не теряя времени, перейти к нашей теме, еще: «В философии Гегеля все неясно, кроме ее цели: добиться милости власть имущих услужливостью и ортодоксией. Ясность цели пикантно контрастирует с неясностью изложения, а в конце огромного тома напыщенной галиматьи и бессмыслицы появляется, как арлекин из яйца, благонравная бабья философия, которую обычно изучают в четвертом классе гимназии: Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой, истинность евангелического и ложность католического вероисповеданий и т. п.». И вот здесь вспомним, что говорил Александр Моисеевич Пятигорский в предыдущей «свобо- довской» беседе: «Это было то время, когда старый Шопенгауэр постепенно превращался в маньяка из ненависти к Гегелю, а Ницше еще не родился». Вот-вот, физиономия потрепанной жизнью обезьяны.
На самом деле Пятигорский, конечно, не собирался смешивать брюзгу Артура с философской системой Шопенгауэра. Артур в своей жизни много страдал, неудачная потасовка с некоей дамой привела к тому, что он платил ей компенсацию много лет, мать Артура талантов сына не признала, назвав его сочинение «нечитаемым», наконец, к Гегелю на лекции ходили толпами, а на его — почти никто. Как тут не стать брюзгой, который и жизнь-то окончил в одиночестве, сидя на диване с кошечкой на коленях. Шопенгауэр же создал философию, которую отчего-то назвали «пессимистической», хотя на самом деле трудно найти больший источник истинного оптимизма, чем книга под названием «Мир как воля и представление». Прежде всего — и это очень точно определяет здесь Пятигорский — он вывел философию из душной комнаты немецкого университета, из прусской казармы, из протестантской кирхи на волю. Не зря Шопенгауэр боготворил Канта: универсальность настоящая, — а не мнимая, как у Гегеля, который мог говорить о чем угодно, но имел в виду (или имел в качестве воображаемой аудитории) только немцев, — есть главная черта истинной философии. Не бывает русской или австрийской философии, перуанской или нигерийской, философия говорит исключительно об общих вещах, связанных с миром и человеком; в идеале, как сказал бы Пятигорский, философия имеет дело с сознанием. «Но позвольте! — скажет человек, только что прослушавший нижеследующую беседу Александра Моисеевича, — как же так? Пятигорский как раз утверждает, что Шопенгауэр пытался преодолеть кантовскую зациклен- ность на сознании?» Да, это верно, но, похоже, Шопенгауэру не нравилась не кантовская, а просто новоевропейская зацикленность на сознании; более того, он подошел к этому вопросу со стороны, которая была не актуальна для европейской философии со времен… ну, скажем, гностиков. Эта сторона называлась Индия.
Как известно, у Артура Шопенгауэра (человека и философа) было два кумира: Кант и Будда. Страсть к ним воплощалась даже вполне материально. В конце марта 1856 года Шопенгауэр написал своему приятелю по имени Фрауэнштадт: «Государственный советник Крюгер, пруссак, дал мне священную клятву, что после переезда подарит мне экземпляр „Критики практического разума» с собственноручными авторскими пометками, аутентичность которых установлена». А 7 апреля Шопенгауэр сообщает тому же Фрауэнштадту следующее: «бронзовый Будда, покрытый черным лаком, высотой с фут, на постаменте. Он совершенно аутентичный и выглядит достаточно ортодоксально: думаю, его отлили в Тибете, он довольно старый. Он будет покоиться на специальном шкафчике в углу моей гостиной; посетители, которые и без того заходят туда с немалым ужасом и некоторой даже паникой, теперь тут же поймут, где оказались — в священном месте. Может быть, герр пастор Калб из Заксенхаузена, который злобствовал с кафедры, что «в наши дни даже буддизм привнесен на христианскую почву», явится сюда». Это писал Артур, тот самый, который в 1803 году, когда ему было 15 лет, записал в дневник, что видел в амстердамской фарфоровой лавке статуэтку Будды: «он заставляет смеяться тебя, даже если ты в дурном настроении, его улыбка такая дружеская». А Шопенгауэр — не то чтобы отдельно совсем от Артура, но как-то в своей сфере — предложил миру систему мысли, согласно которой «воля» есть нечто вроде индуистского атмана и брахмана разом, но этической задачей человека является осознание этого факта — и, соответственно, понимание иллюзорности мира. «Воля» у Шопенгауэра, — подчеркивает Пятигорский, — не имеет отношения к психологии и ко всему привычному контексту, это скорее… ну как бы «порядок вещей в мире», способ, которым он (мир) существует. Это преодоление путем осознания — улыбка Будды. Кто знает, быть может, Артур стал брюзгой, не сумев улыбнуться.
Шопенгауэра обожают многие — в основном постмортем (что отчасти понятно, учитывая характер Артура; могу себе вообразить, к примеру, встречу его с Людвигом Витгенштейном, если бы второй родился лет на сто раньше). Борхес, с которого я начал этот текст, цитировал и поминал его реже разве что своего любимого Томаса де Куинси — а это что-то да значит. Помимо многого другого, аргентинцу, который утверждал, что теология есть лучшая и чистейшая разновидность фантастической литературы, ему, думаю, в Шопенгауэре (не Артуре) нравилось следующее: тот утверждал, что художественный импульс есть источник философии. И действительно, без определенного рода художественного воображения невозможно начать думать об отвлеченном. Без отвлеченного — это уже не философия, а почтенный академический предмет «история философии».
Беседа Александра Пятигорского о философии Артура Шопенгауэра прозвучала в эфире Радио Свобода 18 марта 1977 года.
Трудно представить философа лично по судьбе и конкретной жизни более несчастного, чем был Артур Шопенгауэр (1788-1860). Говоря это, я вовсе не желаю связывать черты его субъективного существования и характера с характером его философствования. Для меня несомненно, что Шопенгауэр был философом столь глубоким, что универсальное значение его книги «Мир как воля и представление» перерастает все возможные личные и исторические обстоятельства жизни ее автора. Ведь если о ком-то можно сказать, что он действительно оторвался от истории и от истории философии, — то, конечно, прежде всего это следует сказать о Шопенгауэре.
В юности он четко понял, что его интересы находятся в стороне от двух господствующих направлений философии: от универсального анализа мышления философии Канта, в котором слился рационалистический метод Декарта с английским эмпиризмом, и от абсолютного идеализма Гегеля. Кант казался Шопенгауэру слишком аналитичным и погруженным в природу мышления, хотя при этом Шопенгауэр ясно ощущал огромные научнометодологические возможности кантовского учения. Он преклонялся перед Кантом, и бюст Канта стоял в его кабинете, наряду с бюстом Будды, до конца его жизни. Но гегелевская система представлялась ему гигантской ошибкой, всемирной мистификацией философии. В триумфе гегельянства он интуитивно ощущал грядущую деградацию объективной философской системы в идеологию, предвидя ее конечное превращение в низкое орудие субъективных социальных и политических интересов. Но еще более ясно он чувствовал, что всякая объективная система философствования фактически сводит на нет нравственную, этическую сторону мышления, что в такой философии при всем ее утверждении свободы и свободы воли граница между свободой и необходимостью является столь тонкой и призрачной, что само понятие свободы уже в самом начале оказывается фальсифицированным.
Когда молодой еще Шопенгауэр попытался читать лекции, это оказалось совершенно невозможным по трем причинам.
Во-первых, практически основные места были уже заняты гегельянцами или профессорами, подчинившими себя гегелевской линии. Ведь даже Маркс и Фейербах мыслили как гегельянцы.
Во-вторых, гегельянство стало всеобщим увлечением и господствующей модой не только в аудиториях Берлинского университета, но и в кругах передовых мыслящих людей от Латинского квартала и Монмартра в Париже до Большой Никитской и Красных ворот в Москве.
В-третьих, понимание Шопенгауэром безнадежной трудности его миссии рано сделало его меланхоликом, почти мизантропом, что едва ли помогало ему в его попытках преподавать свою философию. Словом, когда молодой приват-доцент стал читать свои лекции в Берлине, то в аудитории Берлинского университета его слушал один студент, а в соседней аудитории профессора Гегеля на пике его славы слушало больше ста студентов. Через сорок лет положение изменилось, но их обоих уже не было в живых.
У Шопенгауэра была одна черта, чрезвычайно сильно отличавшая его от всех философов гегелевской линии, да и от большинства вообще современных ему философов XIX века. Дело в том, что Гегель при всей глобальности его системы был некоторым образом замкнут на нации (германской нации), на государстве (Прусское государство, Прусское королевство), на определенной культуре (европейская, прежде всего германская культура). Германоцент- ризм — вот во что превратился у Гегеля его первоначальный протестантский идеал христианской общины. Позднее у Маркса (в молодости гегельянца) мы видим ту же этноцентристскую идею, но в гораздо более католическом варианте, где место нации занимает опять же ограниченная группа людей, набранная из всех наций, — пролетариат, на который проецируются идеалы прогресса и морали. Пока наконец у Ленина Марксов идеал классового сообщества вновь не обретает национально-государственных рамок новой русско-советской империи.
Так вот, Шопенгауэр был глубоко чужд, если не враждебен к какому бы то ни было привнесению в философию каких бы то ни было национальных, классовых или групповых идеалов. Он был очень- очень плохим патриотом своей страны Пруссии. Понимая фундаментальную правоту и плодотворность кантовского подхода, он глубоко сомневался в возможности допущения вещей в себе как реальных вне сферы нашего опыта. Кроме феноменов, то есть фактов и актов нашего опыта, прошедших через наше сознание, нет и не может быть ничего, кроме одной вещи как в субъективном, так и в объективном мире: кроме воли. Воли, которая оказалась в центре всей философской концепции Шопенгауэра.
Но что замечательно в этой концепции, изложенной в его книге «Мир как воля и представление» (1818 год), — это то, что понятие воли у него имеет не психологический, а чисто метафизический смысл. Воля — это не процесс, не сторона характера личности, не волевой акт или импульс, не феномен внутренней жизни. Это та реальность, по отношению к которой наше тело и наша психика есть явление, видимость, иллюзия. В этом и проявилось основное сходство его философии со знаменитой концепцией атмана — брахмана, духа и души древнеиндийских философских систем. Но в отличие от древних индийцев, у которых душа (атман) мыслилась не только как высшая реальность, но и как высшее благо, воля у Шопенгауэра выступала в конечном счете как зло, как то низкое, из-за чего возникает и продолжается иллюзорная жизнь, мука и страдание для тех, кто истинно мудр.
Понятие воли трактовалось Шопенгауэром очень расширительно и весьма близко подходило к тому, что мы бы назвали природой или естественным положением вещей. Воля есть не только в людях и животных. Она присутствует в растениях, в неживой природе и в космосе в целом. Поэтому единственно истинным познанием, по Шопенгауэру, является интуитивное, прямое и непосредственное осознание воли в себе и в мире. Волю надо познать, а потом отринуть. Поэтому мораль Шопенгауэр понимал как естественный результат, неизбежное последствие достижения человеком самоосознания. В основе морали лежит утверждение о том, что иллюзорность мира преодолима, и это преодоление иллюзорности и есть этический выход. Этический выход в отречении от этой иллюзорности мира и вместе с тем самоотречение, поскольку наше тело и психика также не являются реальными. Воля к жизни есть следствие непонимания или неведения. Отринувший ее обретает покой, весьма сходный с буддийской нирваной, где остается чистое самосознание, лишенное своей естественной, в том числе и волевой, основы. Таким образом, неправильно считать, как это делает, например, лорд Рассел, что Шопенгауэр ставил волю выше разума. Шопенгауэр был убежден, что воля не выше, а сильнее разума, как зло сильнее добра. Но поскольку воля уже преодолена мудрецом, то из этого преодоления и вырастает чистое самосознание, которое не есть ни кантовский разум, ни гегелевская абсолютная идея.
Остается важнейший вопрос. Является ли учение Шопенгауэра религиозным? Сам Шопенгауэр смотрел на свою философию скорее как на результат, продукт непосредственного художественного импульса и в этом видел ее отличие как от науки, так и от господствующих европейских философий. Но гораздо важнее то, что он делает из своей концепции воли вывод о необходимости полного внутреннего ухода, духовного аскетизма, каковой открывает путь к чистому и неколебимому состоянию сознания, — в котором внешний мир исчез как обман, а из внутреннего мира устранена его подоснова — воля. Я думаю, что этот вывод не только делает концепцию Шопенгауэра религиозной, но и ставит ее в положение философского противовеса начинающемуся позитивистскому движению, отрицающему христианство, и господствовавшему тогда гегельянству, которое выражало объективную критику христианства. На Шопенгауэре и кончилась эра безраздельного господства разума и идеи в немецкой и европейской философии.