Книги / Изданные книги / Свободный философ Пятигорский т.1 / Платон

 

АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ

СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ

том 1

 

ПЛАТОН

 

Часть первая

 

Предварительный комментарий Ольги Серебряной

Первая беседа Пятигорского о Платоне — пожалуй, един­ственная из этой серии посвящена не феноменам древ­него мышления, а формам современного думания и не­думания (современного, разумеется, 1975 году, когда сочинялся этот текст). И дело здесь не в особой своев­ременности Платона для позднесоветской философской мысли, а в превращениях, которые претерпела классиче­ская философская терминология в руках советских диа- матчиков и научных коммунистов.

Слова, изобретенные Сократом и Платоном для обо­значения предметов и обстоятельств их собственного мы­шления, в советском научном языке значили совсем не то, что они значили в платоновских диалогах, — но при этом и свой изначальный смысл они не вовсе утратили. Складывалась парадоксальная ситуация: говоря «идеа­лизм» или «диалектика», советские философы чаще все­го имели в виду не идеализм и не диалектику, а утратившие всякую связь с философией идеологические конструкты марксизма-ленинизма. Тем не менее всегда оставалась некоторая неуверенность и неопределенность: а вдруг речь идет все же о сократовской диалектике и платонов­ском идеализме? Эта отчаянная надежда усмотреть смысл в выхолощенных формулах диамата задавала некоторую напряженность советской академической философии и наделяла совершенно особым статусом академическое знание об античности.

Сегодня уже мало кто спрашивает, почему именно античники стали важнейшими фигурами для культурной жизни того времени. Почему таким уважением пользо­вался Аверинцев, чем объяснялось поклонение Лосеву, в чем был источник интеллектуальной точности и чисто­плотности Гаспарова? При всех их личных достижениях не последнюю роль здесь сыграла принципиальная ото­рванность их предмета от современности: она давала уникальную возможность для однозначных, а не осцилли­рующих между идеологией и смыслом высказываний.

Идеализм для античников подразумевал учение Пла­тона об идеях — и ничего больше. Он не мог быть субъ­ективным или объективным, не вступал в конкуренцию с придуманным двумя тысячелетиями позже материализ­мом и не должен был извиняться и кланяться, признавая свою научную несостоятельность и чуждую классовую природу. Диалектика означала для античников искусство рассуждения — и никаким Гегелем, а уж тем более Марк­сом и его позднейшими интерпретаторами там не пахло. Метафизикой называлось знание, касающееся того, что помимо физики (знания о природе), все, что за (мета-) этим знанием. Это слово не было для них ругательным и не имело своим антонимом диалектику. В знании об антич­ности даже в советское время сохранялась возможность определенного — пусть и сложного — разговора. Ограни­ченный корпус античных текстов, с которым следовало сверять свою интерпретацию, давал почти безграничную свободу мысли. Ограниченный корпус классики марксизма-ленинизма такой свободы не предполагал: там функция генерального мыслителя-интерпретатора принадлежала Генеральному секретарю.

Пятигорский начинает рассказывать о Платоне со вздо­хом облегчения: на этой территории можно вести прямой разговор, употребляя слова и термины в их собственном смысле — причем отдаленность этого собственного смыс­ла от общепринятого часто порождает комический эф­фект. «Платон учил в Академии» и даже не подозревал, счастливчик, какую бессмысленную и бесплодную грома­дину будут обозначать этим словом в далеком-далеком будущем. Платон говорил об идеях как о сущности и смысле. Он пытался выяснить, что они такое и как их можно мыслить, не только не приставляя к идее бессмыс­ленного латинского окончания, но даже и не подозревая о самой возможности его приставить.

Дельный разговор, разговор без подмигиваний и со­мнений в истинном значении слов, который можно было вести на античном материале, освобождал думающего от вошедших в плоть и кровь приемов «экономии мышле­ния» — от привычки думать ярлыками, блоками, уже го­товыми причинно-действенными связками. Древнегре­ческий текст создавал ситуацию настоящего начала: «Ну, теперь дело между нами!» Эту обращенную к Парижу фразу бальзаковского Растиньяка позднее употребит Ма­мардашвили, чтобы дать слушателям почувствовать нерв нового философского основоположения. В беседе о Пла­тоне Пятигорский делает примерно то же: расчищает поле от дурно пахнущих мертвых слов, чтобы напрямую обратиться к старым, античным — и начать плодотворную работу понимания.

Первая беседа А. М. Пятигорского о Платоне прозву­чала в эфире Радио Свобода 18 января 1975 года.

Ольга Серебряная

 

В мире есть мало слов, значение которых было бы в большей степени затемнено и извращено, чем значение слова «идеализм». И я думаю, здесь не­малую роль сыграло совершенно ошибочное про­тивопоставление слову «идеализм» слова «мате­риализм», — как будто бы этими двумя понятиями можно исчерпать неисчерпаемое богатство фило­софской мысли человечества. Ведь были великие философы, не являвшиеся ни идеалистами, ни ма­териалистами. Они просто не подозревали о таком строгом разделении. Это Будда, Лао-цзы, Сократ. Были и такие, кто являлся одновременно идеа­листом и материалистом, как, например, Джина, основатель джайнизма. Огромному большинству людей, которые сами ни в какой мере не являются философами, но все же хотят иметь и свое суждение в этих вопросах, эти ярлыки служат для экономии мышления: назовешь — и дальше думать не надо. И, однако, именно Платона можно назвать, пожа­луй, первым идеалистом в полном и буквальном смысле этого слова. Идеалистом, потому что все его учение строилось вокруг понятия идеи, или фор­мы как единственно реальной сущности.

Родившись в Афинах около 428 года до новой эры в известной аристократической семье, он в юности сумел получить столь многостороннее образование, что оно и по тем славным временам афинского расцвета считалось блестящим. Он был и атлет, и философ, и математик, и поэт, и музы­кант, и рассказчик. Таким незаурядным юношей он и попал в круг самых близких друзей и учеников Сократа, где и оставался до смерти последнего, то есть в течение примерно десяти лет. Потом он уда­лился в Мегару, где начал писать свои знаменитые сократические диалоги.

Вернувшись в Афины, он стал учить в сугубо избранном кругу учеников, для чего и устроил осо­бое место с прекрасным садом и аллеями для про­гулок — так называемую Академию. Господи, думал ли он, в какое гигантское и духовно бесплодное общественное учреждение вырастет его сугубо лич­ный и чисто педагогический эксперимент.

Вот тут-то мы и встречаемся с первой важней­шей чертой, отличающей Платона от его учителя. Для Сократа полем философствования была вся его жизнь, а конкретным местом обучения филосо­фии — то место, где он находился в данный момент, будь то улица, базар, поле сражения или пиршест­венная зала. Жизнь Платона была подчинена опре­деленному эстетическому идеалу, включавшему и некую очень важную для него внешнюю обстанов­ку философствования, каковая и была воссоздана им в его Академии.

Еще одна очень значимая и также эстетическая черта. Сократ говорил, а Платон говорил и писал, да притом писал прекрасно. Он создал около три­дцати диалогов, построенных по такому методу, чтобы не обучить читающего истине, а привести его к ней, ввести его внутрь истины.

Великий немецкий ученый XIX века Шлейер- махер условно разделил все платоновские диалоги на три группы, или серии. В первую входят диало­ги, написанные им еще в молодости и под сильным влиянием личного общения с Сократом. Они со­держат разработку сократовского диалектического способа изложения философских убеждений, а так­же первые попытки изложения Платоном его соб­ственной концепции идей. Наиболее известны из этой группы диалоги «Федр» и «Апология Сократа».

Вторая группа заключает в себе диалоги, такие как «Горгий», «Теэтет» и «Федон», в которых кон­цепция идей излагается гораздо более сложным и точным образом, то есть под углом возможно­сти рассмотрения любой вещи с двух совершен­но различных точек зрения — обыденной и фило­софской.

И, наконец, третья группа включает диалоги, явно тяготеющие к объективному научному спосо­бу описания, в которых весьма важное место за­нимают проблемы общественного и государствен­ного устройства.

Я начал с того, что Платон был идеалистом. Но прежде чем перейти к объяснению этого на самом деле очень сложного, совсем не простого, как нын­че думают многие, понятия, я скажу о другой суще­ственнейшей характеристике Платона как фило­софа. Он был абсолютным монистом. Он полагал, что мудрость есть атрибут божественного и что мудрость, достигнутая философом, делает послед­него сопричастным божественному бытию в его совершенстве и вечности. Он полагал, что правиль­ное действие, правильное поведение, правильная жизнь общества не являются, так сказать, практи­ческим применением мудрости к действительно­сти, но едины с самой мудростью, составляют с ней одно целое. И наконец, он полагал, что в людях, име­нуемых мудрецами или философами, эта мудрость проявляется в их поисках и нахождении ими ис­тины, или сущности, которая абсолютно едина и нерасчленяема по предметам научного знания.

Чем бы мудрец ни занимался — физикой или этикой, мифологией или музыкой, эстетикой или политикой, — он преследует одно: сущность объек­та, которым он занимается. И в этом смысле мы могли бы сказать, что для Платона не существова­ло классификации наук в нашем понимании этого слова: ибо не только сущность всех объектов зна­ния полагалась единственной, но и сам способ по­стижения полагался во всех науках одним и тем же сущностным способом. Сущностью всякой вещи, по мнению Платона, всякого явления и всякого со­бытия является его идея, или форма, имеющая свое совершенно независимое от них существование, а точнее — бытие, постигаемое только в чисто тео­ретическом концептуальном знании.

Согласно Платону, зыбкий и вечно меняющий­ся видимый мир имеет свое бытие только пото­му, что за ним лежит другой, особый мир — мир идей, познаваемых посредством чистого мышления. Эти идеи вечны и неизменны и как бы обра­зуют остов, фигуру любого мыслимого предмета: будь то конкретная материальная вещь, как дом или гора; конкретное качество, как синий или хо­лодный; моральная категория, как добро или чест­ность; форма или норма устройства общества, как государство или закон; либо, наконец, особенность нашего познания, как частное, общее, вид или род. В основе человеческого индивида также лежит своя собственная идея, идея мыслящей души.

 

Часть вторая

 

Предварительный комментарий Ольги Серебряной

«Мне уже почти девяносто лет. Решение написать эту книгу я принял в тот день, когда узнал о вторжении Гит­лера в мою родную Австрию, а окончил работу над ней ровно пятьдесят лет назад», — пишет Карл Поппер в пре­дисловии к русскому переводу книги «Открытое общест­во и его враги». Двухтомник вышел в России только в 1992 году, когда анахронизм этого сочинения был неоче­виден разве что ветеранам диссидентского движения, не заметившим из эмигрантских далей конца эпохи класси­ческих идеологий и смерти двуполярного мира.

Но писалось это сочинение в совсем другой ситуации: «После того как несколько издательств отвергли мою кни­гу, она была отпечатана в Лондоне под обстрелом гитле­ровского „секретного оружия» Фау-1 <…> и Фау-2 <.. .>. Опубликована она была в 1945 году, когда война в Европе уже окончилась, но работу над ней я считал своим вкла­дом в победу. Она была направлена против нацизма и ком­мунизма, против Гитлера и Сталина, которых пакт 1939 года сделал на время союзниками. Моя неприязнь к этим име­нам была столь велика, что я ни разу не упомянул их в „Открытом обществе». В этой книге я решил проследить историю, приведшую к возникновению гитлеризма, и обра­тился к учению великого философа Платона — первого политического идеолога, мыслившего в терминах классов и придумавшего концентрационные лагеря».

Когда русский — темный, с зеленоватым отливом — двухтомник Поппера появился в книжных лавках, наш курс в университете как раз читал Платона, и Поппер, с его смертельно серьезным отношением к чисто мыслитель­ному проекту идеального государства, часто использовал­ся у нас для развлечения. Как говорит Платон в «Тимее», «тот, кто отдыха ради отложит на время беседу о непре­ходящих вещах ради этого безобидного удовольствия — рассматривать по законам правдоподобия происхождение [вещей], обретет в этом скромную и разумную забаву на всю жизнь». Собственно, такой забавой и занимался авст­рийско-британский философ науки, пережидавший вой­ну в новозеландском городе Крайстчерч. Ему хотелось найти генетические истоки гитлеризма, и он обнаружил их у Платона, хотя прекрасно знал, что европейская фило­софская традиция — не двенадцать колен Израилевых и что мысль не наследуется в цепи природного автома­тизма. В студенческих кругах в мое время ходила пого­ворка: «Не гонялся бы ты, Поппер, за дешевизной».

Но прошло еще несколько лет, мы углублялись в чте­ние, Платона сменяли Аристотель, Декарт и Лейбниц, Кант и Гегель; у всех последующих мы читали о Платоне, поэтому совершенно не удивились, когда, добравшись до Ницше, обнаружили следующее: «Кажется, что все великое в мире должно появляться сначала в форме чудовищной, ужасающей карикатуры, чтобы навеки запечат­леться в сердце человеческом: такой карикатурой была догматическая философия, например учение Веданты в Азии и платонизм в Европе». Ницше, веселый Ницше, тоже громил Платона за то, чего тот никогда не писал и о чем не думал. Древнегреческий философ был для него родителем фатального заблуждения, генеалогию которо­го Ницше воссоздавал в своих работах. Чтобы освободить­ся от платонического заблуждения, нужно было — ни больше ни меньше — переродиться. Или как минимум стать последним человеком.

Было понятно, что дело не в политическом легко­мыслии Поппера и не в воинствующем антихристианстве Ницше — дело в самом Платоне, который всем и каждому представляется прародителем того, о чем идет дело в соб­ственном мышлении этого каждого. Скажи, какой диалог Платона ты любишь, и я скажу, о чем ты сейчас думаешь.

Пятигорский, посвящая эту беседу всего двум, причем не самым очевидным, платоновским темам, лишь подтверж­дает это правило. У Платона его больше всего занимает нетривиальная космология деградации, напоминающая буддическое перерождение, и политическая доктрина в попперовском изводе. Но если помнить, что эта беседа прозвучала в эфире Радио Свобода 25 января 1975 года, когда «закрытое общество» было не скучным концептом, а неприятной реальностью, этот выбор не покажется та­ким уж странным.

Ольга Серебряная

 

Согласно учению Платона, мир вещей и явлений динамичен, а мир форм, идей — неподвижен. И отсюда Платон делает очень простой вывод: если так, то всякое движение, всякое изменение есть уход от чистой идеи, иначе говоря — деградация, зло. Вся­кое развитие видимого мира есть зло.

В известном диалоге «Тимей» Платон следую­щим образом изображает мифологическую карти­ну происхождения видов1. Человек как высшее мыслящее существо происходит от богов. Но чело­веком у него был только мужчина. Затем наиболее слабодушные и трусливые из мужчин, так сказать, выродились в женщин. Те же, кто более и более уда­лялись от идеала мыслящей души, превращались в млекопитающих, а наиболее грубые и жестокие — в хищников. Дальнейшая последовательная дегра­дация приводила к превращению в рыб, улиток, насекомых. «Наивная сказка утренней зари чело­вечества» — скажете вы? Да не такая уж и наивная, да, пожалуй, и не сказка. Дело тут совсем в другом. В наше время философские концепции выражают­ся языком науки, а лет этак тысячу назад они вы­ражались языком теологии. Ну а во времена Пла­тона они выражались только на языке мифологии. Но то, что они выражали, не было мифом. У Пла­тона это было глубоко пессимистическим настрое­нием. Вещи мира теряют форму, люди теряют душу, общество теряет смысл, история… Но не будем за­бегать вперед и хотя бы вскользь коснемся того исторического периода, в котором жил Платон.

Его главный город-государство Афины еще по­мнил свое недавнее родовое прошлое, да и сам Пла­тон помнил свой род на много поколений назад. Еще и в его время сохранялось строгое разделение на афинских граждан и чужих, на свой город и остальной внешний мир. Но замкнутость родового города-государства уже давала трещины, одну за другой. Греко-персидские войны, войны между гре­ческими землями, внутренние афинские междо­усобицы и — самое главное — морская торговля и заморские колонии. Первое делало связь с чужим, чуждым, враждебным важнейшим условием куль­турного и экономического расцвета Афин. Колонии же явились тем промежуточным миром, где грани­ца между своим и чужим стиралась особенно бы­стро. Туда, в могущественную Сиракузскую коло­нию, два раза ездил Платон (один раз немолодым, другой — уже совсем старым), стремясь увидеть, могут ли работать идеалы его остановленного, гар­монически устроенного государства в новой для него политической действительности. Оказалось — не могут. А в его старой политической действитель­ности Афин они уже давно не работали. И Платон решил бесповоротно: значит, виновата действи­тельность. Ведь он был идеалист не только в фил­софском, но и в обыденном смысле этого слова.

Но каковы были его социальные идеалы? И мож­но ли поверить, что во времена Платона напряжен­ность социальных проблем хотя бы в отдаленной степени приближалась к напряженности социаль­ных проблем наших дней? Я попытаюсь ответить на оба вопроса; но при этом буду излагать не свое собственное мнение, а мысли одного из самых замечательных ученых нашего времени — сэра Кар­ла Поппера, изложенные в его книге о Платоне.

Начну со второго вопроса. Да, конечно, абсо­лютная напряженность социальных проблем сейчас неизмеримо выше, чем две тысячи четыреста лет назад. Но не надо забывать и о субъективно-психо­логической стороне вопроса. Ведь Платон еще мог видеть вчерашний день своего общества, день, ко­гда оно еще было замкнутым, так сказать, закрытым, по выражению Поппера, самоцелостным и самодо­статочным, а его — Платона — сегодняшний день был первым днем перехода к новому, разомкнуто­му, открытому обществу — перехода, который про­должался около двух тысяч лет. У нас уже нет реаль­ной памяти не только о днях закрытого общества, но и о долгом мучительном переходе от него к на­шему — открытому.

То, что для нас — абстрактный исторический опыт, для Платона было живой действительностью. Связи рушились на его глазах. Но социальные иде­алы Платона лежали не в его вчерашнем дне, а в несуществующем прошлом, куда он помещает ми­фы о своем горнем граде, где правят философы, ибо только они могут прозреть в социальной действи­тельности ее истинную форму, ее идею. Под ними в строгой иерархии размещаются стражи, факти­чески управляющие народом, и их помощники, как бы выполняющие роль практических надсмотрщи­ков. А весь простой народ — земледельцы, торгов­цы и так далее — рассматривается как рабочий скот. Сама идея закона в этом государстве имеет смысл только в отношении военных каст стражей и помощников. Философ дает им законы. Они их выполняют. Народ не может и не должен ни поль­зоваться законами, ни даже знать об их существо­вании: ибо он все равно не может их понять. Таким образом, народ оказывается целиком исключенным из политической жизни на любом ее уровне.

Но к чему тогда сводится политика такого го­сударства? Только к одному: к сохранению и под­держанию единства в среде военной правящей вер­хушки. Государство, как мы видим, выполняет лишь охранительные, так сказать, защитные функции. Единство и стабильность правящих каст могут быть обеспечены только за счет фактического ра­венства их членов в имущественном отношении и за счет отсутствия семейных или каких-либо других внутрикастовых перегородок. Полная общность жен, детей, отсутствие личной привязанности, от­сутствие таких понятий, как отец, мать, сын, дочь. Все личные чувства, равно как и стремление к ком­форту и стяжательство, остаются у рабочего скота, у этих недочеловеков, к которым члены правящих каст должны испытывать не ненависть, а глубочай­шее презрение. Презрение к низшим выступает как нравственный источник единства высших. Сохране­нию мощи верхушки должно служить нравственное воспитание, физическая тренировка и генетический отбор, осуществляемый посредством уничтожения больных и слабых детей. Простой народ должен был идеологически воспитываться в убеждении, что его ведут, направляют, ибо (и в этом сам Платон был глубочайшим образом убежден) это послужит к его же, простого народа, пользе, спасая его от по­литической анархии, военного поражения (высшие касты — они же и защитники) и экономического разорения.

Итак, мы видим здесь, что государство пресле­дует три цели: единство наверху, подчинение вни­зу и — самое главное — неподвижность, остановка всего общества в целом. Платон искал этот идеал в мифическом прошлом, частично — только ча­стично! — находил его в современной ему Спарте (страшное было общество). Но фактически этот идеал был, конечно, спроецирован на будущее как единственная возможность спасти мир от откры­тости демократии. Платон, таким образом, явился автором первой коммунистической утопии.

Великий философ и неудачный социолог, Пла­тон умер в глубокой старости, окруженный друзья­ми, почитателями и завистниками.

— к следующей беседе —


 

  1. Платон. «Тимей». 90е-92с. Ред.
Cookies help us deliver our services. By using our services, you agree to our use of cookies.