АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 1
СЁРЕН КЬЕРКЕГОР
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
«После короткой и несколько разгульной юности Кьеркегор. ..» — так Пятигорский переходит от биографических сведений о самом значительном датском философе после Гамлета к изложению его взглядов на христианство. О Сёрене Кьеркегоре написаны библиотеки (как, впрочем, и обо всех остальных героях цикла «свободовских» аудиобесед Пятигорского); более того, в отличие от, скажем, Фихте или даже Юма, Кьеркегор находится в своего рода несессере философского бунтаря (или, если угодно, неотвлеченного, острого, актуального философа, принципиально антиакадемического) двадцатого века. Это произошло из-за термина «экзистенциализм», которым обозначили нескольких совершенно разных мыслителей прошлого столетия, каждый из которых в какой-то степени выделялся из разряда тогдашних философов — либо поведением, либо судьбой, либо (что самое лучшее, конечно) своим отношением к философии и мышлению вообще. Трудно было избежать искушения не счесть Хайдеггера, Габриэля Марселя, Шестова, Камю и некоторых других остроактуальными мыслителями, которые (и только которые!) могут ответить на насущные политические и этические (а иные в те времена мало кого интересовали) вопросы «современности». И они отвечали — повторяю, притом что между Хайдеггером и Камю сложно найти точки пересечения (да и вообще, что такое «экзистенциализм» — однозначно сказать сегодня очень сложно). Там, где неясность перемешивается с актуальностью (а иногда и доходчивостью), начинается «мода»; в парижском районе Сен-Жермен конца сороковых можно было набрести на специальные «экзистенциалистские кафе», где стены и потолок были выкрашены черным, там сидела печальная Жюльетт Греко, тоже вся в черном, и пила зеленый абсент, а Борис Виан играл джаз на трубе. В окрестностях прогуливались Сартр с Де Бовуар, замышляя, как бы им половчее поругаться с Альбером Камю. Если же серьезно, то во многом сегодняшняя популярность (именно «популярность», а не действительное значение) Кьеркегора-философа и писателя есть результат его (вместе с Достоевским) рокового попадания в «отцы экзистенциализма».
Причиной тому не только заблуждения потомков. Пятигорский в самом начале этой беседы отмечает, что одна из «революций» Кьеркегора (только, в отличие от его прочих революций, на локальном, местном уровне) заключалась в том, что он отошел от традиционного образа (распространенного и в Дании первой половины прошлого столетия) «абстрактного мыслителя германской школы». Действительно, в тогдашней континентальной Европе, особенно в ее северной и центральной протестантской части, царствовали Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель, их влияние стало даже проникать во Францию — не зря же старалась мадам Де Сталь, насаждая в своей прихотливой, высокомерной, помешанной на рациональности форме и остроумии культуре плоды немецкости туманной (см. ее знаменитую некогда книгу «О Германии», напечатанную в 1810 году)! И вот в чудовищно захолустной и довольно религиозно-традиционалистской Дании появляется Сёрен Кьеркегор с философской системой, которую, во-первых, сложно назвать именно «системой» (несколько разнообразных книг: полубеллетристика, полудневники; то ли трактаты, то ли эссе) и которая, во-вторых, сконцентрирована не на объяснении мироустройства и его универсальных законов, объяснении, так сказать, subspecieaeternitatis,а на отдельно взятом человеке, собственно, Сёрене Кьеркегоре самом. Тут мы видим любопытную смесь гордыни и уничижения; с одной стороны, Кьеркегор считает свою собственную персону способной внушить интерес читателям, миру (ну не вразумлению же сотни- другой датчан он посвятил свою полную намеренных страданий жизнь?), с другой — будто исходит из незначительности собственной персоны мыслить общими категориями, отвлеченно. Ключевое слово здесь «отвлеченно».
Не будучи никаким философом, находясь, так сказать, в ситуации «постороннего» (прости, Камю!), позволю себе сделать одно замечание чуть ли не универсального характера. Наверное, в европейской традиции (что бы это ни значило) существует две разновидности философов: «отвлеченные» и «персональные». Определения говорят сами за себя: отвлеченные предпочитают строить большие философские системы, глядя на мир со стороны, чуть ли не сверху, подменяя собой в каком-то смысле Бога; как и Господь, они держат в уме всю архитектуру мира, вплоть до мельчайших соединений и механизмов, они, даже «отвечают» за это гигантское строение. Некоторые, вроде Гегеля, наверняка были уверены, что, объясняя мир, они способствуют поддержанию его существования. Отсюда — один шаг до знаменитого Марксова тезиса о философах, которые раньше объясняли мир, а нынче пришло время изменить его. Такие философы — наследники великих католических теологов, вроде Фомы Аквинского, некоторым образом соединившие в себе Большую Теологию и Большого (Рационального) Бога. «Персональные» философы предпочитают сочинять не всеохватные труды, а эссе, или заметки какие-нибудь, письма, дневники, романы или пьесы и так далее. Уже сама жанровая неприязнь к традиционным формам «большой философии» выдает особенность их мышления. Оно самодостаточно, одновременно разорванно, чаще всего — сознательно допускает «зоны» иррациональности. Но самое главное — оно об отдельном человеке, чаще всего самом философе. Здесь, как мы и видим в случае Кьеркегора, сочетается нарочитая скромность с нарциссизмом, философ считает себя слишком слабым и жалким для отвлеченных обобщений, но — в то же время — достаточно типичным, чтобы на своем примере говорить о неких универсальных вещах. Мечется, как заметил бы Жданов, между будуаром и молельной.
Это и происходит с Сёреном Кьеркегором. Тут и «Дневник обольстителя», и «Страх и трепет»; собственно, первый текст входит в книгу с характерным для нашего датчанина названием «Или-или». Завершается все (почти завершается) «Введением в христианство». Впрочем, в каждом случае «персональный философ» становится таковым в результате комбинации самых разных обстоятельств. В случае Кьеркегора, как мне кажется, важнейшими факторами были семья (и особенно «проклятие» отца — об этом Пятигорский здесь рассказывает), датская разновидность лютеранства (Церковь Дании, между прочим, государственная церковь) и, конечно, сам факт рождения и жизни в тихом европейском захолустье, на обочине «большой истории». Пятигорский об этом не упоминает, но я бы добавил к списку — в виде чистого предположения, так как не являюсь специалистом по жизни и творчеству Кьеркегора — влияние французской литературы второй половины XVIII—начала XIX века; по крайней мере, читая «Или-или», держишь в голове «Исповедь» Руссо и «Адольфа» Бенжамена Констана. Ну и Стендаль, его дневники, только их Кьеркегор уж точно не читал — чистое совпадение, спасибо кьеркегоровскому абсурдному Богу.
Наконец, последнее. Кьеркегор не только великий мыслитель (действительно великий) и удивительный человек, один из самых удивительных и интересных в Новой истории Европы. Он странным образом актуален до сих пор, причем не только той актуальностью, которую подхватили экзистенциалисты (см. выше), но даже жестами и высказываниями в связи с, казалось бы, совершенно далекими от нас поводами. Предсмертная схватка Кьеркегора с датской Церковью (по сравнению с Ватиканом или РПЦ, просто-таки оплотом вольномыслия и либерализма, не говоря уже об «истинности веры») преподает нам важный урок, один из тех, что мы уже знаем хотя бы по последним годам жизни и обстоятельствам смерти Льва Толстого. Урок простой: надо идти до конца и точка.
Беседа Александра Пятигорского о философии Сёрена Кьеркегора прозвучала в эфире Радио Свобода 25 марта 1977 года.
Сёрен Кьеркегор (1813-1855) был замечательным религиозным философом и необыкновенно странным человеком. Согласно семейной легенде, его отец Микэл как-то в юности, когда он был беден, когда он был голоден, проклял Господа Бога за его пренебрежение к нему. Вскоре после этого он необычайно быстро превратился в богатого и процветающего суконщика. Но этого проклятия он так никогда себе и не простил, считая, что этим он погубил свою душу и что нет ему искупления. Возможно, что именно это событие почти генетически запечатлелось в Сёрене и с юности превратилось в сильнейшее внутреннее чувство, где слилось пылкое желание спастись и меланхолическое убеждение в практической для него невозможности спасения.
Кьеркегор не стал абстрактным мыслителем германской школы, господствовавшей тогда и в Дании, но оказался, пожалуй, первым в Европе Нового времени философом, самим полем философствования которого явилось его собственное существование, его реальная жизнь. За это экзистенциалисты и почитают его за своего предшественника и основоположника. Но в том-то и дело, что, в то время как экзистенциалисты аккумулируют культурный, социальный и особенно эстетический опыт людей и культуры, Кьеркегор сам экспериментировал со своей собственной жизнью, со своей верой и своей страстью, теряя в этом эксперименте, по словам его биографа Грива, своих друзей, свое здоровье, имущество и саму жизнь. Основной чертой его характера была смелость, безумная смелость. В самой чопорной из протестантских стран Дании он провозгласил: «Моя цель — христианская жизнь. Я научу мой век, как стать христианином».
После короткой и несколько разгульной юности он узнает о проклятии, тяготевшем над его отцом. На этот страшный удар (отец сам сказал ему об этом перед смертью) он отвечает ударом по самому себе. Он разрывает помолвку с девушкой, которую он необычайно сильно любил. Таков был начальный эксперимент.
Первый его шаг в критике практического христианства был почти сократическим. Сократ остается для него центральной фигурой во всей философии. Кьеркегор говорил: ну хорошо, вы все — христиане, как все евреи — евреи. Но ваше христианство состоит либо в вашем образе жизни, то есть в бытовой морали, либо в искусстве (образы и эстетические нормы), либо, наконец, в отвлеченном мышлении, как, скажем, философия Гегеля. Где же ваш собственный выбор, ваше роковое решение, ваша индивидуальная сила? От христианства осталась только традиционная форма. «Где меч?» — сетовал Кьеркегор. Индивиду невозможно стать христианином, не разорвав реальные отношения с жизнью, и этот разрыв может быть только всесторонним. И начинается он как бы с самой своей плоти и крови, как в жертве Авраама.
В одной из своих ранних книг, «Дневник соблазнителя», Кьеркегор показывает основу эстетического — неповторимость. Каждое событие, чтобы стать искусством, должно обладать максимальной новизной. И в этом отличие эстетического принципа от христианской эстетики. Христианская эстетика как эстетика жизни, а не искусства полностью отвергает этот принцип, заменяя его принципом повторения или возвращения, позднее развитым и переработанным в философии Ницше. Ведь тема нашей жизни всегда одна: спасение. И только к ней христианин в его попытке стать христианином возвращается вновь и вновь; внося изменения лишь в метод, способ своего движения к истине.
В основе этики христианского мира лежит понятие греха. Кьеркегор считал, что грех, понимаемый научно или теологически, есть чистый абсурд. В глубинах своей психики человек предчувствует грех, предчувствует его как то, что вместе притягивает его и отвращает: как некую внутреннюю психологическую тенденцию избегнуть божественного, чтобы остаться в своей профанической природе. Но к природе человеку все равно уже не вернуться. Это возможно лишь в утопических попытках Руссо и ранних французских социалистов. Религия не отождествима с природой. Отсюда понимание Кьеркегором экзистенциального плана греха как вечного чувства вины. Вина — то, что заменяет в этике Кьеркегора грех в бытовой этике христианства. Ты все равно виноват — виноват перед близкими, перед собственной плотью, семьей, связями, родиной, и всегда — перед Богом. Твой каждый шаг отмечен виной, но, что гораздо важнее, без чувства вины невозможен твой следующий шаг к спасению. Вина — это главный механизм в движении к истинному христианству.
Но, пожалуй, самым главным в религиозной философии Кьеркегора была его идея появления Господа. Он считал, что всякое, как историческое, так и личное, соприкосновение с Господом, с божественным есть чистый парадокс. Оно не может быть ни теологически выведено из предшествующих случаев и событий, ни предсказано телеологически в смысле реализации ожиданий или целей в будущем. Господь является на пересечении времен и пространств бытия, но сам он абсолютно чужд этому бытию и никак не может быть объяснен через него, ни оно через него. Поэтому гегелевская идея о духе, о разумном, об идее как бытии, как действительности казалась Кьеркегору не только неправильной и нехристианской; эта идея казалась ему идеальной банальностью, идеальным выражением вульгарного мироощущения буржуа и мещанина на уровне глобальной философской системы.
С начала сороковых годов Кьеркегор пишет непрерывно. Научить свой век христианству — эта почти еретическая задача в конце концов привела его к прямому столкновению с датской протестантской Церковью, которую он считал ненамного лучше язычников. Церковь, по его мнению, спала, и ее надо было вновь разбудить к христианству. Однако в своих книгах этого периода, главными из которых были «Философские отрывки» и «Стадии путей жизни», он пишет в основном о путях христианизации отдельных людей. В последние же годы своей жизни Кьеркегор стал все более ощущать, что Церковь не просто живет без Христа, но еще и лжет о нем. Кризис разразился по, казалось бы, незначительному и формальному, но для Кьеркегора жизненно и, как потом оказалось, смертельно важному поводу. Случилось так, что умер друг и собеседник Кьеркегора епископ Минстер, и один из коллег епископа написал о нем, что он был свидетелем Божьим, продолжавшим апостольскую традицию свидетельства. Это совершенно потрясло Кьеркегора, ибо он незадолго перед смертью епископа говорил с ним, и тот, как и сам Кьеркегор, понимал, что век вывихнулся — и Церковь вместе с ним — и что единственное, что остается, — это не самосохранение Церкви, а полное ее изменение, полное ее раскаяние, открытое признание Церкви в своем нехристианстве; и только после этого можно начать вновь становиться христианской Церковью. Все это Кьеркегор написал и опубликовал, заявив, что ни о каком свидетельствовании там не могло быть и речи. Этот поступок так потряс его, что вскоре после этого он умер, пережив своего друга епископа лишь на несколько месяцев.