АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 1
СОКРАТ
Часть первая
Предварительный комментарий Ольги Серебряной
«Все то, что по числу есть множество, имеет материю (ибо одно и то же определение имеется для многих, например определение человека, между тем Сократ — один)», — пишет Аристотель в двенадцатой книге «Метафизики», разъясняя нечто про небесные сферы и привычно вставляя «Сократа» вместо нужной здесь терминологически «вот этой вот первой сущности», этого отдельного нечто. Сократ — любимый аристотелевский пример. Сократ — человек, Сократ один, Сократ бледен и образован. Сократ курнос, Сократ или здоров, или болен, но не то и другое вместе. Вон там нечто белое — это, должно быть, Сократ. Или, на худой конец, Каллий.
Аристотель читал свои лекции в период между 335 и 323 годом до новой эры. Сократа казнили в 399-м. Через какие-то семьдесят лет после смерти он из героя платоновских и ксенофонтовских писаний, человека с биографией и речами, превратился в первую сущность. Не в нечто как таковое, а в «вот это вот». В любимый философский пример конкретного и единичного. Не в человека вообще, а в вечного здесь присутствующего Сократа — гневливого и курносого, такого-вот. В точку, определяющую не только все, что было в западной философии после, но и все, что было до. Древнегреческие мудрецы, учившие до Сократа, называются, как известно, досократиками.
В Сократе, говорит Пятигорский, философия впервые нашла свое чисто человеческое выражение. Дело не в том, что он сделал и что сказал, а в том, чем он был. Отдельный смертный курносый Сократ и есть философия как таковая — любовь к мудрости. А два его известных афоризма, которые разбирает Пятигорский в первой беседе, являются не рецептами хорошей жизни, не руководством к действию, а первыми проблемами философской мысли. «Я знаю, что ничего не знаю», — говорит Сократ. И это не пример самоумаления, смирения или скромности, а попытка проанализировать, что значит «знать», и обнаружить, что знать конкретное нечто — вовсе не то же самое, что знать о знании. Думать о том, как мы думаем, — значит думать иначе, чем думать о чем-то; знать, что ты знаешь, — совсем не то же, что знать вот это вот ложе или лошадь как таковую. Его, этот предмет, ловила в свои сети и аристотелевская метафизика, и новая философия Декарта и Лейбница, и аналитика Локка и Юма, и кантовская критика, и гегелевская феноменология, и (пропустим здесь почти два столетия) «очу- женное мышление» Пятигорского, выработкой которого он занимался в свои последние годы.
«Познай самого себя», — говорит Сократ, и это значит: думай! — над тем, кто ты есть и каким образом ты есть. Не над химерами и пегасами, не над горгонами и гиппокентаврами, которые окружают нас повсюду, а над устройством и автоматизмом себя самого. «Смешно, не зная этого, исследовать чужое», — говорит Сократ Федру. И этот вопрос, кто есть я, открывает не только структуру души, но и мир, которому она открыта, и путь, который она в этом мире проходит, и некоторый предельный смысл этого пути. Или «идеал», как принято называть это в философии со времен Канта.
Говоря словами чикагского профессора Джонатана Лира, истина, в которую метит этот сократовский вопрос, есть не только истина знания, но и «бесконечная задача становления — становления определенного человеческого типа. Я знаю, что ты женат, но женат ли ты? Я знаю, что ты отец, но отец ли ты? Я знаю, что ты друг, но друг ли ты? Это вопрос о том, готов ли ты стать тем человеком, который сможет быть другом. Это обещание на всю жизнь — причем обещание не другу, а самому себе: сможешь ли ты сделать себя другим человеком? Я знаю, что ты философ, но философ ли ты?»
Иметь дело с этими двумя сократовскими вопросами — значит дать себе труд быть последовательным, говорит Пятигорский. Последовательным в мышлении — или ответственным в жизни. Но в эту же последовательность втягивается и весь круг собеседников Сократа, все Афины, весь мир. «Ты говоришь, ты храбр, — пристает Сократ к собеседнику. — А что значит храбрость?» И отвечающий вовлекается, отдавая Сократу на растерзание всю мешанину своих вроде бы истин, вроде бы убеждений, вроде бы принципов. Сократ, как овод, гонит собеседника, весь город и мир к непонятному, не дает ему застыть в летаргическом самодовольстве.
Каждый раз, когда на горизонте истории начинает маячить тупик, мышление возвращается к своему сократическому началу, расшатывая колоссы само-собой- разумеющегося и вертя восковыми носами авторитетов, пока они окончательно не отвалятся. Когда мир погрязает в полной бессмыслице, неизменно возникает мечта о новом Сократе, который схватит властителей на площади посреди города, заведет их в тупик и оставит перед бодрящим зиянием полного незнания.
Есть, впрочем, одно опасение: к сегодняшнему дню мир обесчеловечен настолько, что никакой Сократ не вызовет у него отклика. Но даже и тогда у нас нет иного образа спасения, чем Сократ. Вот образчик диалога двух последних философов современности: «В. напоминает мне, что в будущем все площади будут распроданы, все общественные пространства приватизированы. Что наполняющие их пустоголовые клерки — лишь функции системы. Что капитализм не имеет лица, а финансовые рынки — всего лишь булькающий на медленном огне хаос. Какой киник сможет преподнести истину функции? Какой новый Сократ сможет, как овод, разворошить этот булькающий хаос?»
Этот не лишенный сократической иронии вопрос британский философ Ларс Айер задает в 2013 году.
Первая беседа А. М. Пятигорского о Сократе прозвучала в эфире Радио Свобода 4 января 1975 года.
Ольга Серебряная
Пожалуй, именно в Сократе история духа впервые обрела свое чисто человеческое, личностное выражение. Ведь слишком явно было в Будде божественное начало, а в Заратуштре — его природа и тип пророка. Слишком мало мы знаем о жизни и пути Джины, основателя джайнизма, и слишком кратка и темна биография Лао-цзы. И хотя все, что мы знаем о Сократе, мы знаем из вторых рук, он является нам историческим образцом человека. Я сейчас попытаюсь объяснить, что это такое.
Большинство так называемых исторических личностей мы знаем по тому, что было ими сделано, сказано или придумано. Алкивиад был известен своей политической одаренностью и неуемным честолюбием. Демосфен — ораторским талантом. Наконец, Аристотель — так сказать, внучатый ученик Сократа, — научным и философским гением и сверхъестественной образованностью. В Сократе мы видим нечто совсем иное. Наперекор повсеместно укоренившейся и оттого не менее идиотской фразе, когда речь идет о том или ином великом человеке, «он был выразителем духа своего времени», мы скажем о Сократе: он был тем человеком, который стал образцом для своего времени. То есть не он выражал дух времени, а время безуспешно пыталось в самых разных людях, как его современниках, так и живших много после него, отразить и выразить данный им, Сократом, образец человеческого. И он остался этим образцом до конца своего тысячелетия, когда апостолы Христовы явили истории новый образец, также миром не выполненный.
Родившись около середины V века до нашей эры в Афинах, Сократ явил собой удивительнейший экземпляр универсализма и свободы. На войне он был хорошим солдатом, в собрании — разумным политиком, в суде — беспристрастным судьей или, как это пришло в конце жизни, беспристрастным и спокойным подсудимым, на улице — гражданином.
Ни один из писавших о нем не сообщил, когда Сократ начал учить. Возможно, это случилось, когда ему было около сорока лет, может быть, несколько раньше. Что значило тогда — учить? Это значило ходить по улицам, стоять у колонн или сидеть на ступеньках, — и в это время отвечать на вопросы разных людей и самому задавать им вопросы. Таков был философский факультет Афинского уличного университета. Сократу задавали вопрос, и он на него отвечал. Но отвечал таким образом, который принуждал спрашивающего быть последовательным в его — спрашивающего — смысле. Это означало: ты абсолютно свободен в выборе исходного положения твоего рассуждения; но, раз выбрав, ты уже должен быть последователен. Сократ первый обратил внимание на необходимость формулирования посылок. Но тут была и еще одна очень важная вещь: постоянное исследование человеческого содержания проблемы, о которой шла речь; ибо отвлеченные проблемы Сократа вообще не интересовали.
В этом смысле очень интересно рассмотреть два наиболее важных изречения, приписываемых Сократу. Первое из них — «я знаю, что ничего не знаю» — давно уже воспринимается почти как фольклор. Но что же, в конце концов, оно может значить? Да ничего, казалось бы, кроме той простой вещи, что никто из нас толком ничего не знает. На самом деле Сократ имел здесь в виду нечто совершенно иное. А именно: что есть некоторое особое исключительное знание, обладая которым, и только им одним, ты на самом деле знаешь, что ничего не знаешь. Другой же будет лишь повторять эту фразу, не зная ничего, в том числе и того, что он ничего не знает. И, как мы видим, главное здесь — не отрицание нашего знания, а утверждение о существовании другого, в принципе достижимого, знания, обладая которым человек перестает быть обыкновенным средним человеком.
Второе высказывание Сократа — «познай самого себя» — не означает рекомендацию обратиться от окружающего мира к самому себе, как это обычно и понимается, а совсем иное. Оно призывает к непрестанному исследованию, к непрестанному размышлению, в процессе которого человек превращается в объект познания для самого себя. И с этой работы нельзя начинать. Этим можно только закончить. Создается впечатление, что учительство Сократа с самого начала вызывало немалое раздражение тех из его сограждан, которые не хотели думать, а хотели получать ответы на все свои вопросы. Полная демократия тогдашних Афин была немногим терпимее к свободному философствованию, чем современный ей или позднейший тоталитарный режим.
Все началось с одной, как сказали бы сейчас, мелкой неприятности. Знаменитый древнегреческий комедиограф Аристофан зло высмеял Сократа (за его умствование, конечно) в своих комедиях, на тысячелетия предвосхитив подобную же миссию современных фельетонистов. В данном случае, — а это повторяется и по сию пору, — ничего не значило, что драматург назвал Сократа софистом, спутав его с его философскими противниками. Афинская чернь была в восторге от злой карикатуры.
Другая неприятность была не столь безобидна, а скорее походила на то, что мы назвали бы сейчас серьезным предупреждением. Несколько офицеров афинского флота обвинялись в том, что после сражения не успели выручить тел убитых товарищей и таким образом лишили родичей возможности их похоронить, — что по афинским представлениям было и горем, и бесчестьем. Возмущение афинского населения было таково, что люди говорили: «Да чего еще там разбираться! Они — преступники, и все тут». Сократ, председательствовавший на первом судебном заседании, указал, что на то и закон, чтобы разбираться, и что дело каждого из обвиняемых должно быть тщательнейшим образом и в отдельности рассмотрено. Но общественное мнение оказалось сильнее закона, и на следующий день, когда председательствовал уже другой человек, эти офицеры скопом были признаны виновными и обречены на смерть.
Дальше дело пошло еще хуже, и демократическая форма правления в Афинах сменилась диктатурой Крития и олигархией Тридцати. Правящая верхушка стала убирать своих противников, а также лиц, которых кто-либо из Тридцати не любил или боялся. Смерть нависла над всеми, у кого был независимый вид, или не те повадки, или кто говорил лишнее. Людей хватали на ходу, выносили приговор и тут же убивали. При этом верхушка старалась втянуть в убийство неповинных людей как можно больше нейтральных граждан, заставляя их арестовывать и казнить несчастных. Сократу также было приказано вместе с четырьмя другими схватить и привести на судилище одного подозреваемого. Четверо подчинились, а Сократ отказался, сказав: «Я готов сейчас же умереть, но я никому не причиню зла».
Через год демократия в Афинах была восстановлена, но это не изменило судьбы Сократа. Он нес ее в себе, в своем методе философствования, слитом с практическим образом его жизни.
Часть вторая
Предварительный комментарий Ольги Серебряной
Летом 2013 года на сайте американского ежедневного сетевого журнала «Slate» мне попалось любопытное рассуждение. Нью-йоркский писатель Марк Ванхенакер попытался убедить читателей научного блога, что проблема непонимания, с которой философия сталкивается сегодня по всему миру, сводится к отсутствию внятных стратегий ее «продажи». Очевидно, что философия необходима любой культуре, даже нашей. Если бы не ее двухтысячелетняя с лишним традиция, откуда взялись бы, например, «Monty Python» с их «Футбольным матчем философов»? И где бы черпали вдохновение промоутеры спиртного (рекламный слоган «Пью, следовательно, существую»), если бы не Декарт?
Философия должна существовать, но, чтобы сохраниться в мире равнодушно похрюкивающего капитализма, ей требуется легкая маркетинговая встряска. Для начала нужно переключиться на производство другого продукта. Трактаты и академические статьи с трехэтажным научным аппаратом безнадежно устарели. Мир ускоряется, внимание бесконечно дробится. Успешный продукт может быть только компактным.
Мысленные эксперименты (Thought Experiments, или TXs®), — предлагает Ванхенакер. Не более трех строчек. Вы хотите понять, нужно ли запрещать аборты? — Представьте, что вам придется в течение девяти месяцев лежать в больнице с торчащей из живота трубой, подсоединенной к другому существу, — причем так, что от любых мелочей вашей жизнедеятельности будет зависеть жизнь и здоровье этого второго существа. Готовы? Нет? Или только время от времени?
Затраты на производство TXs® минимальны. Огромное количество материала было наработано в далеком прошлом. Знаете, почему Ахиллес никогда не догонит черепаху? То-то же.
TXs® следует продвигать в виде подкастов. Мыслящая публика сможет стричь свои газоны, ждать автобуса и стоять в пробках под аккомпанемент предельных вопросов. Нужно только выложить все это на iTunes, завести страничку в Фейсбуке и аккаунт в Твиттере. Хотя пиар на начальном этапе тоже не помешает. Но это легко. В поддержку философии всегда может высказаться какой-нибудь Вуди Аллен. Или можно разместить портрет малоизвестного профессора философии рядом с фотографией Сороса и дать слоган: «Что между ними общего? — Философия».
Философия Поппера, если быть точным. Впрочем, это не важно.
Я благодарна Максу Ванхенакеру. Теперь мне не нужно объяснять, кто такие софисты, которых страшно ненавидел Сократ. Софисты, начинает свою вторую беседу Пятигорский, были чутки к общественному мнению и предрассудкам. Но они, мол, занимались не философией, а дрессировкой.
Нет, сегодня это уже не совсем точно. Софистов, мыслящих исключительно своевременно, сегодня следует назвать мастерами маркетинга. Запатентованные ими мысленные эксперименты живы и по сей день. Они умели себя продать. Сократ, всю жизнь от них отмежевывавшийся, сам готов был платить — лишь бы понять, что значит «добродетель» и «благо», как устроена душа и благодаря чему она знает то, что знает. Так, во всяком случае, он говорил Евтифрону — главному герою диалога, который разбирает Пятигорский.
Разговор о добродетели происходил у них перед воротами суда. Евтифрон идет туда для тяжбы с собственным отцом, которого обвиняет в убийстве, а Сократ — отвечать по иску Мелета, который обвинил Сократа в развращении юношества. Ситуация вроде бы тоже для нас чрезвычайно своевременная. Как и позиция Евтифрона.
Тот абсолютно уверен, что, преследуя отца, поступает добродетельно. Он знает волю богов, он провидец. Он прав, потому что он прав. Ради демонстрации своей правоты он только что не совершает у ворот суда воскурения. А был бы у афинян тропарь — так спел бы и его.
Сократ иронически набивается к нему в ученики — чтобы сослаться в ходе разбирательства на мнение человека, абсолютно уверенного в своей правоте. Потому что сам-то Сократ в ней не уверен — что и демонстрирует Евтифрону в ходе недолгой беседы, не возымевшей, впрочем, никакого действия.
Сократ идет разбираться с Мелетом, Евтифрон — преследовать собственного отца. Оба, в сущности, не знают, что такое добродетель. Только уверенный в своей правоте Евтифрон не ведает о собственном незнании. Он считает, что поступок его угоден богам — они и сами так поступали. Не наказал ли Зевс своего отца Кроноса за излишнюю жестокость к детям? Значит, и ему, Евтифрону, подобает наказать собственного отца.
Сократ, напротив, точно знает, что полагаться на рассказы о богах при раздумьях о добродетели нельзя. Чего только не сочинили о них люди. Он не знает, что есть добродетель, но знает, что в основе любой ошибки лежит незнание о собственном незнании.
В суде, который состоялся через некоторое время по иску Мелета и двух других, Анита и Ликона, Сократ крайне неудачно «позиционировал» себя перед афинянами как овода, приставленного к обленившемуся от тучности полису. Не убивать меня следует, а кормить на общественный счет, — уверял сограждан Сократ. Но так и не уверил. Ведь источником его мудрости тоже было вроде бы, божественное — только афиняне, имевшие о божестве собственные представления, не поняли ина- ковость даймона Сократа. «Мне бывает какое-то чудесное знамение. Началось у меня это с детства: вдруг — какой- то голос, который всякий раз отклоняет меня от того, что я бываю намерен делать, а склонять к чему-нибудь никогда не склоняет». Ему есть зов, и он пытается его понять. Зов этот всякий раз выводит Сократа из автоматизма повседневности, выключает из «своевременного» и заставляет выяснять, что же благосклонный даймон пытался ему нашептать.
Источник сократовской мудрости, заключает Пятигорский, в боге. Это так, но стоит отметить принципиальную неопределенность этого бога. На протяжении двух с половиной тысяч лет он приобретал в философии самые разные очертания. Из голоса сократовского даймона он превращался в волю христианского Бога, свет разума, диктат истории, зов бытия. Неизменным для ищущего мудрости всегда оставалось одно: готовность услышать этот голос и откликнуться на этот зов. Умение отключиться от стрижки газонов и слушать. Пустоту, тишину, гул большого города или разговоры знакомых. Задерживаться в состоянии несвоевременности — и слушать. Например, то, что говорилось в одном московском переулке в годы юности Пятигорского.
Вторая беседа А. М. Пятигорского о Сократе прозвучала в эфире Радио Свобода 11 января 1975 года.
Ольга Серебряная
Во время жизни Сократа в Афинах особое влияние приобрели учителя философии, которых называли «софисты». Строго говоря, они не выдумывали и не предлагали ничего своего, но были необыкновенно чутки к общественному мнению, к популярным идеям, предрассудкам — словом, ко всему тому, что в наши дни называется «мудростью народной». Они придавали этой так называемой мудрости правильную, логически непротиворечивую форму и учили, как этой формой правильно пользоваться.
Сократ глубоко презирал софистов. Он уподоблял простой народ огромному тысячеглавому животному, которое рычит на тысячи голосов и вот-вот кого-нибудь — а то и самого себя — съест. «Софисты, — говорил Сократ, — учат различать в этом рычании смысл и, пользуясь этим различением, учат управлять зверем так, чтобы и самим уцелеть и чтобы зверь думал о себе, что ему хорошо и какой он умный, даже говорить умеет. О боги! — восклицал Сократ. — Так ведь это не философия, а дрессировка»1. Ведь мудрость не может быть ни общей, ни укорененной в народной почве. Она — высший дар богов отдельным людям. Конечно, полезно знать, как обращаться с диким зверем; но это польза, а не добродетель. Поэтому общепринятое мнение о таких вещах, как добродетель или справедливость, не может считаться правильным, пока точно и детально не выяснено их значение.
Так, когда Сократ вопросил Евтифрона, человека весьма благородного и религиозного, что такое благочестие, тот ответил: «Благочестие означает поступать так, как я поступаю»2. Сократ объяснил ему, что так не может быть, ибо он, Евтифрон, сам не знает, как он поступает, и потому не может знать, что такое благочестие. В основе ошибки остается незнание человеком своего незнания. И отсюда общий нравственный принцип: если ты не знаешь, то ты не можешь правильно поступать. Добродетель — это знание, а порок — это незнание.
Сократ рассуждал так: вот — художник, или поэт, или офицер, или горшечник. Каждый из них прекрасно знает свое дело. Но едва ли кто-нибудь из них на этом остановится; ведь если он успешлив в своем призвании, он еще обязательно будет судить о праве, о справедливости, о добре и зле. Вот тогда-то он и будет невеждой, то есть человеком, который не понимает, что одно дело — знать о чем- то, а другое дело — знать в высшем смысле этого слова. И это прежде всего, конечно, относится к политике и морали; ибо здесь почти каждый думает, что он хоть что-то да знает.
Сократовский метод последовательных вопросов, столь раздражавший его сограждан, показывал его собеседникам, что они либо не знают, о чем говорят, либо здесь и говорить-то не о чем. Я приведу два примера сократовского исследования понятий.
Когда профессиональный политик Евтидем утверждал, что поступать справедливо — это значит не лгать, не обманывать, не обижать, не подавлять и так далее, то Сократ спросил его, будет ли несправедливым делать все это по отношению к врагам Афинского государства. Тогда Евтидем уточнил, что, конечно, по отношению к врагам делать все это будет справедливым и что несправедливо поступать так только по отношению к своим. На это Сократ заметил, что ведь нередко военачальнику приходится обманывать своих воинов, чтобы поднять их в бой и достичь победы, да и отцу зачастую приходится прибегать к обману или силе, чтобы заставить любимого сына поступать так, как тому полезно. Значит, и по отношению к своим и близким ложь будет справедливой, если она полезна. А тогда нет зла и добра, а есть вред и польза. Но ведь последние никак не могут быть приравнены к злу и добру.
В другом примере Евтидем заявил, что он борется за демократию. Сократ спросил его, что он имеет в виду под этим словом. Евтидем ответил, что это власть простого народа, то есть тех, кто владеет малым, в то время как аристократы — это те, кто имеет более чем достаточно. Тогда Сократ возразил ему, говоря, что «достаточно» — понятие весьма относительное и что в Афинах есть много бедных аристократов, а среди простого народа есть немало богачей, а также и тиранов, стремящихся к единоличному правлению и так далее.
Сократ не учил людей содержательному знанию. Он только предлагал рамки, давал инструмент, с помощью которого человек, если бы захотел, то мог бы научиться познавать самого себя, не более того. Сократ повторял, что его способ философствования не дает никаких гарантий. Мудрости же, в отличие от знания, научить невозможно. Мудрость — это знание воли Бога. И Сократ полагал, что такое знание возникает от божественного наития, порожденного неким благим знаком, в том месте и в тот момент, когда нечто должно произойти.
Это, пожалуй, самый таинственный момент не только в философии, но и в жизни Сократа. Здесь мы встречаемся со своего рода знаком божьим, или личным ангелом, которому он, Сократ, подчиняется как высшему управляющему началу в самом себе. Это начало говорит: «Делай!» — и он делает. Но гораздо чаще оно говорит: «Не делай!» — и он ждет нового знака. Бог Сократа не именован и неведом. Единственное, что известно о нем, — это то, что он благ и добр. Он являл собой резкий контраст с любыми богами афинян, которые дрались, любили, хитрили, обманывали (этим полна древнегреческая мифология). Сократ говорил, что он любит свою страну, но что больше всего он любит бога, что он послушен ему более, чем всем силам и законам мира и государства, и потому не боится смерти.
Вот это и подводит нас к смерти Сократа, прославившей его не менее, чем его жизнь. И конечно же, это он, «единственный верующий афинянин», по словам Ксенофонта и Платона, был судим и осужден на смерть за безбожие. На суде Сократ не столько защищался в собственном смысле этого слова, сколько объяснял судьям, а их было пятьсот один, свою задачу и свое поведение как то, что должно быть подчинено только одной цели: исследованию людей. Что он занимался им всю жизнь и не может прекратить это занятие даже сейчас, во время суда: ибо это значило бы для него самому прекратить свою жизнь. Он видит, что судьи хотели бы прекратить это пожизненное его исследование; но это можно сделать только посредством смерти, и потому он готов к такому решению с их стороны и вполне его понимает. Еще он говорил им: «Вот вы говорите, что мои ученики — развращенные люди, что я их портил. Но ведь я учил их как мог, и если я не смог научить их добродетели, то это ошибка, а не преступление, ибо больше всего на свете я хотел научить их добродетели».
Когда друзья предложили ему бежать (а такая возможность, по-видимому, реально существовала), то Сократ отказался, сказав, что не знает, что такое смерть — добро или зло, но полагает, что если бы он убежал, то это, пожалуй, было бы ближе к злу, чем к добру. И он совершенно спокойно выпил чашу с ядом и стал ждать смерти3.