АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 2
ДЬЁРДЬ ЛУКАЧ
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
Это одна из самых остроумных, блестящих — и страшных — радиобесед Пятигорского. Ее тема — уловка, причем уловка нефилософского сознания, которое считает себя философским. Мастеров уловки здесь несколько: первый — главный герой, Дьёрдь Лукач, другие подразумеваются, даже если некоторые из них на момент этой записи еще пешком под стол ходили и знать об их существовании Пятигорский никак не мог.
Хитроумный и изощренный ум прошлого века, Лукач уходил от судьбы много раз. Родившись в еврейско-немецкой семье в Будапеште за пятнадцать лет до начала двадцатого столетия, он умудрился:
-
Не попасть на фронт Первой мировой и остаться в живых;
-
Быть в руководстве Венгерской советской республики и остаться в живых после ее разгрома;
-
Прожить в СССР (с перерывом) с 1929-го по 1945 год и уцелеть во время сталинских чисток — полуссылка в Ташкент не в счет. В тридцатые в СССР было репрессировано восемьдесят процентов венгерских политических эмигрантов;
-
Быть членом правительства Имре Надя в 1956-м и уцелеть после советского подавления Венгерского восстания;
-
Наконец, быть замешанным во множестве темных историй, от расстрела пленных якобы по его приказанию в 1919-м до сомнительной роли в СССР и особенно в Венгрии в годы диктатуры Ракоши. И все как с гуся вода.
Кстати, с мясником Ракоши в этой беседе Пятигорского связан любопытный сюжет. Пятигорский относит казнь Ласло Райка, не говоря уже о возвращении Лукача из СССР в Венгрию, к апрелю 1950 года. Это, конечно, не так. Дьёрдь Лукач оказался в Будапеште за пять лет до того и уже успел поработать профессором местного университета и даже быть избранным в карманное Госсобрание. Что касается Райка, то, обвиненный в ходе показательного процесса в шпионаже в пользу Тито, он был казнен 15 октября 1949 года. Ласло Райк признался во всем, надеясь избежать смертного приговора, — но Ракоши обманул его. Что заставило проявить такую слабость испытанного смельчака, бойца интербригад в Испании, подпольщика, приговоренного к смерти нацистами в декабре 1944-го и чудом оставшегося в живых, — сложно сказать. Одно очевидно: этот человек, как и многие из его поколения, прожил страшную жизнь.
Так зачем Пятигорский свел вместе три события — возвращение Лукача, казнь Райка (где по его воле еще присутствует Имре Надь, которому суждено быть казненным через девять лет) и свой разговор в читалке библиотеки МГУ с тайной ценительницей Лукачевых работ? Прежде всего, если вслушаться, фраза построена так, что непонятно, действительно ли три события совпадают по времени, или они размещены последовательно. Если верен второй вариант, то Пятигорский выстраивает нечто вроде мизансцены своей беседы о марксизме: Лукач уже в Будапеште, Райка уже казнили, все на своих местах, все готово. Плюс — и подразумевается, что это должно быть известно слушателю, — Надя тоже убьют; причем типологически те же, что убили предыдущих и позабыли убить Лукача. В свою очередь, разговор в читалке библиотеки МГУ, датированный апрелем 1950 года, выстраивается так: юный Пятигорский готовится к экзамену по марксизму-ленинизму и изучает (о чем можно догадаться) скулосводящую чугунную чушь. Заговорившая с ним женщина, явно считающая себя истинным марксистом-ленинистом, шепотом советует юному студенту обратить внимание на работы Лукача, который есть единственный истинный марксист. Из всех участвующих в этом сюжете людей (Лукач, Райк, Надь, культурная марксистка в библиотеке и студент Пятигорский) лишь последний не является марксистом- ленинистом, причем не только объективно не является, он не считает себя таковым.
Пятигорский сводит все эти события вместе не ради драматической красивости: он создает историко-культурный сюжет, важный для разговора о фигуре Лукача. Перед нами замкнутый мир, где марксисты — уж простите, но как пауки в банке — нещадно истребляют друг друга. В борьбе побеждает Лукач — улизнувший от верной смерти несколько раз (что было трудно) и умудрившийся улизнуть от осуждения и презрения окружающего мира как человек и как теоретик (что еще сложнее). Такова особенность нашего отношения к чудовищным и дурно пахнущим событиям прошлого столетия: мы скорее простим коммунисту приказы о расстреле пленных и прямую работу на людоедов, чем консерватору — практически почти никак не реализованную первоначальную (заметим, именно первоначальную!) симпатию к людоедам иного типа. Романтический флер, окутавший коммунистов еще в 1920-е, так и не рассеялся до сих пор — несмотря на наше знание обо всех их проделках. И в этом есть еще один сюжет, связанный с уловками.
В XX веке коммунисты — явные чемпионы по части изворотливости и хитроумия. Конечно, им помог имидж фанатиков классовой борьбы (шаг вправо, шаг влево — расстрел!), еще больше — то, что они действительно были чуть ли не главными участниками исторической драмы — борьбы в нацизмом и крайне правым авторитаризмом. Не только участниками, но и победителями, не забудем. Коммунистическая идеология, построенная на мессианском, даже хилиастическом, но утопизме с воспаленным культом будущего, всепокоряющего человеческого разума и т. п., идеология, окутанная риторикой о защите угнетенных, — оказалась гораздо более по душе среднему человеку на Западе, чем уже совсем изуверский, архаизирующий, антигуманный нацизм/фашизм. По части имиджа и PR-работы у коммунистов все было поставлено просто превосходно — сравните списки симпатизировавших им (и симпатизирующих) интеллектуалов и вообще деятелей культуры — и тех, кто выражал теплые чувства в отношении Муссолини, Гитлера и даже Франко. Наконец, и это важно помнить, пример Советского Союза и (позже) стран соцлагеря заставил западный мир взяться за большую работу по созданию социально-справедливого общества. Тут, конечно, не только «пример», но и «страх»; чтобы обезопасить себя и устои демократии и рыночной экономики, элиты по лучшую сторону «железного занавеса» были просто вынуждены, не дожидаясь революций, принять соответствующие меры. Редкий случай, когда целые группы людей делают правильный стратегический выбор между добром и злом, исходя из самых мелких соображений.
Так или иначе, коммунисты (и околокоммунисты) имиджевую войну выиграли. По улицам западных городов ходят безобидные юные существа с Че Геварой, а не каким-нибудь никарагуанским «контрас» на груди. Энди Уорхол плодил поп-артовских мао, а не салазаров. Лукача читают больше, чем, скажем, Шпенглера: а ведь оба они продукты одного и того же времени — предвоенной belle epoque. В конце концов, Томас Манн создал в «Волшебной горе» дуальную, идеологическую картину своего времени, на одном полюсе которой находится милый наивный гуманист Сеттембрини, а на другом — изощренный софист и циник, еврей, иезуит, гегельянец Нафта. И больше никого, заметим. Все остальные — скажем так, «нормальные люди» — живут, болеют, умирают, едят, любят, даже напиваются под водительством Пепперкорна, не более того. Как известно, Нафта создан Манном из биографического материала Лукача, блиставшего сначала в околоуниверситетских кругах Гейдельберга, а потом в будапештских салонах времен Первой мировой.
Но есть еще одна причина гениальной уворотливо- сти коммунистов прошлого века (да и радикальной марксистской теории) — и до сего дня. Ее следует искать еще в гегелевском рассуждении об Абсолютном Духе (АД), воплощением которого стал Наполеон Бонапарт, а толкователем — сам Гегель. Гегель видел свою задачу в том, чтобы разъяснить Наполеону, что тот есть воплощение АДа. По Марксу (по одному из вариантов Маркса: это мыслитель большой и в узкий гробик его, как Ленина, не уложишь), да и по Ленину, с его верными последователями, получается так: партия, ведомая теоретиками, есть носитель знания о том, что пролетариат (и только он) обладает особенностью видеть мир до конца, считывать все его феномены как проявления классовой борьбы и, самое главное, узреть конечную цель сущего, Бесклассовое Общество, Коммунизм. Еще раз: носитель этого знания — коммунистический теоретик, он же коммунистический функционер. Его миссия, ради которой он забывает о своей индивидуальности, о своем частном существовании, — оплодотворить пролетариат знанием о самом себе как носителе окончательного знания. Если что-то не получается — виноваты либо те, кого оплодотворяют, либо негодные методы оплодотворения, либо даже оплодотворители. Но знание о тайном знании тут ни при чем; оно, сияющее, чистое и твердое как алмаз, передается из рук в руки, из сознания в сознание неизменным — до того момента, когда наконец все условия сойдутся, нужные люди окажутся в нужных местах и оковы старого мира рухнут. Невозможно спорить с тем, что такая картина гораздо внушительнее любого Третьего рейха и уж тем более Третьего Рима.
Беседа Александра Пятигорского «Дьёрдь Лукач» вышла в эфир Радио Свобода в самом конце 1991 года.
Если есть в марксизме XX века фигура, дающая философствующему действительный повод для размышлений о том времени — начале века, — то это Лукач. Теоретик революции, теоретик литературы, теоретик романа — он был, может быть, хотя и не философом, но (в марксизме, по крайней мере) теоретиком из теоретиков.
В апреле 1950 года, когда Лукач после почти двадцатилетнего пребывания в Советском Союзе, пощаженный случайно или не случайно державным гневом Сталина, уже отбыл в родной Будапешт, чтобы посмотреть, как его приятеля Ласло Райка будут вешать на глазах его другого приятеля Имре Надя, я сидел в читальном зале университетской библиотеки имени Горького, готовясь к экзамену по истории марксистской философии. Сидевшая рядом со мной незнакомая полная женщина, еще не старая, вся закутанная в огромный шерстяной платок, увидев, что я читаю, прошептала мне на ухо: «Никому никогда об этом не говорите! В марксизме сейчас остался один настоящий гений — Лукач. Читайте Лукача, но никогда на него не ссылайтесь! Тогда и вы будете настоящим марксистским философом». Мне было интересно и страшно, как Лукачу, наверное, там, в Будапеште 1950-го.
В 1982 году в Лондонском университете в перерыве между двумя лекционными часами я вышел покурить в коридор, где в это время проходило собрание ячейки социалистического действия нашего колледжа, состоявшей из четырех членов, включая председателя, он же докладчик. «Лукач, — продолжал рыжеватый парнишка в комиссарской кожаной тужурке, — был истинным революционером сознания. Главная задача революции — не изменение классового сознания буржуа, а превращение объективного классового сознания пролетариата в субъективно им осознанное как таковое его классовое сознание». «Значит, — не выдержав, среагировал я, — сознание пролетария — его, но знают о нем только Лукач и вы, и ваша задача — научить самого пролетария этому знанию? Научившись же, он пошлет вас с Лукачем в жопу, что собственно и произошло в тридцатых годах, не правда ли?» «Совершенно верно, — неожиданно для меня согласился Лес (так звали «комиссара»). — Но история выше индивидуальной судьбы человека». Я, разумеется, собирался возразить, что у человека, который так думает, нет индивидуальной судьбы, но передумал и пошел дочитывать лекцию.
Сейчас лондонский литературный еженедельник отметил двадцатилетие со дня смерти Лукача огромной, может быть, самой большой за всю историю журнала обзорной статьей Гарвардского профессора Дэниела Белла под названием «Эра искупления грехов». Белл считает, как и студенческий «комиссар», только с другой точки зрения, что Лукач идеально воплощал в себе гностическую сторону революции. Абсолютная революция, по Лукачу, — это только революция сознания. Новое сознание с его революционностью приписывается революционному классу вместе с замкнутой группой немногих избранных «знающих» (гегелевский термин вместо «философов»). Это сознание формирует практику революции, жизни, чего угодно, а не наоборот, как полагал Ленин.
Носители и учителя этого сокровенного знания ради него и живут, а не ради того, чтобы жить, этим искупая первородный грех разделения человечества и отделения, отчуждения человека от его природной сущности. Работа искупления сверхэлитна. Искупающий несет в себе общее, во имя которого он жертвует собой как частным. Дэниел Белл полагает, что Лукач сам, будучи эпицентром теории коммунизма, предварил в себе конец этой, как и любой другой, идеологической теории. Но надолго ли? Это спрашиваю я. Точка зрения Белла — образец американского академического оптимизма. Не так ли?