АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 2
«ПРИ ЧЕМ ЗДЕСЬ ИВАН?»
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
«Вот как кончится мир / Не взрыв, но всхлип» — последние строки «Полых людей» Т. С. Элиота в переводе Андрея Сергеева, близкого друга Пятигорского на протяжении многих лет. Не думаю, что философ вспоминал их, сочиняя текст последней передачи из цикла «Нерусская идея», да и вообще последней передачи в рамках собственных циклов. К тому времени этим циклам было около восемнадцати лет: от первой беседы о буддизме 9 ноября 1974 года до последней, под названием «При чем здесь Иван?». Конечно, Пятигорский почти не звучал на волнах «Свободы» все эти годы: от военного переворота в Эфиопии до начала «шоковой терапии» в постсоветской России. Циклов на самом деле было пять: о древних философиях и религиях, о европейской философии Нового времени, о философии в меняющемся мире, о философии в России и тот, что сейчас заканчивается, «Нерусская идея». Плюс множество отдельных передач, комментариев, выступлений, многие из которых исключительно интересны. Так вот, Пятигорский не работал постоянно в эфире. Четыре из пяти больших циклов прозвучали на «Свободе» в середине — второй половине 1970-х, последний — в самом начале девяностых. Собственно, две разные страны, СССР и Россия (и частично распадающийся СССР); два совершенно разных периода — расцвет «брежневизма» и крах коммунистической империи, коммунистического лагеря, коммунистической идеологии. Любопытно, что ничего такого в последней передаче нет.
Что, как мне кажется, правильно. Прежде всего учитывая непредсказуемый характер сотрудничества философа с пропагандистским радио, которое готово было терпеть философию только как деталь пропаганды. Нет-нет, здесь нет никакого обмана ни одной из сторон, как и не испытывали эти стороны иллюзий. СССР действительно был — объективно говоря — средоточием разнообразного зла, так что любое осмысленное высказывание наносило ему далеко не символический вред. Советская власть чувствовала это и — с разным рвением в разные периоды — старалась затоптать любое такое высказывание, вне зависимости от его прямой опасности для партии и государства. Истоки вздорных гонений Д. С. Лихачева или Мераба Мамардашвили, Бродского или самого Пятигорского именно здесь. Все перечисленные выше не были диссидентами, они просто пытались делать свое дело наилучшим способом — а это раздражало власть, которая подозревала, что естественное состояние советского человека есть туповатая энергичная халтура, выполняемая с огоньком. Рецепт изготовления так называемого советского человека — а подобный тип, как мы видим, надолго пережил и советскую власть и СССР — включает в себя этот важнейший элемент. Оттого «умник» или «настоящий мастер» всегда под подозрением — он выбивается из толпы афонь, он в стороне, он может что-то такое замыслить. Отчего вполне естественным было привлечение эмигрантов, способных на осмысленное высказывание, к выступлениям на пропагандистских «голосах».
Союз обоюдовыгодный — но до какого-то момента. Все-таки «смысл» и «пропаганда», даже в самых лучших и благородных целях, вещи разные; оказавшись временными союзниками, они столь же быстро расходятся. Так происходило со многими писателями, философами, историками, выступавшими на «Свободе» и в других подобных эмигрантских медиа, так происходило и с Пятигорским. Думаю, здесь кроется одна из причин странного содержания последней беседы философа на «Свободе»: Пятигорский просто не думал, что она последняя. Не думал оттого, что его по-настоящему не интересовал такой вопрос (гонорары оставим в стороне, они здесь не столь важны).
С другой стороны, он явно чувствовал иссякание самого жанра. Одной из важнейших задач предыдущих циклов Пятигорского была просветительская: в СССР не все можно было прочесть, не обо всем подумать, а за кое-какие книги и знания (не говоря уже о мыслях) сажали в лагерь. Соответственно, не рассказать, воспользовавшись случаем, советскому человеку о запрещенных (или полузапрещенных) Ницше или Бердяеве было бы неверным. Конечно, не стоит преувеличивать просветительского аспекта радиобесед Пятигорского, он достаточно скромен в сравнении с разворачиванием собственно философского рассуждения, для которого сам объект вторичен; тем не менее Пятигорский обсуждает именно Будду, Ницше или Бердяева, а не, к примеру, Фурье, Фейербаха, Маркса или Ленина с Троцким. А вот уже во второй половине 1980-х—начале 1990-х годов все это можно было купить в любой книжной лавке — и «Так говорил Заратустра», и «Алмазную сутру», не говоря уже о Бердяеве, Солженицыне или Набокове. Хотя бы одна задача решена; по крайней мере, так казалось. Из нынешнего 2014 года «так казалось» звучит основательнее, чем «задача была решена». Ниже — несколько слов об этом.
Да, в перестройку и первое постсоветское десятилетие практически все, что было запрещено в СССР, издано, продано, еще раз издано и еще раз продано. Двухтысячные уже добирали крохи с этого стола, одновременно пытаясь перейти от ретроспективного и догоняющего экспресс-просвещения бывшего советского народа ко включению в современный западный — по сути, универсальный — контекст. То есть в прошлом десятилетии была сделана попытка заменить вертикальные, ведущие в «прекрасное прошлое» культурные связи горизонтальными, условием которых являются мышление и деятельность здесь и сейчас. Сегодня мы видим: почти ничего не вышло. Как и в СССР, современным постсоветским человеком «культура» воспринимается как «Культура», то есть что- то, имевшее место когда-то в прошлом, отдельное от этого человека, то, к чему следует иногда «приобщаться», не имея все остальное время к ней отношения, живя своей жизнью вне Культуры. Настоящая культура репрессивна, верно, но она репрессивна ежесекундно, так как живет в сознании современного западного человека, влияя на его повседневное существование, определяя его. Для человека постсоветского это не так. Его Культура — балет в телевизоре, кино про любовь или Сталинград или тошнотворное исполнение стихов Пушкина высокодуховными актерами. Его «жизнь» — постоянное прагматическое копошение, лишенное каких бы то ни было «ценностей» (так как за ценности у него отвечают Культура и Церковь, в последнюю ходят, чтобы к ней тоже «приобщиться»); именно здесь следует искать многие отвратительные особенности постсоветского российского общества, от коррупции до удивительного конформизма, от инстинктивной жестокости до нежелания думать о чем- то за пределами бытовой возни и нужд собственного тела. Помимо всего прочего, перед нами результат катастрофического просвещения времен перестройки и первого постсоветского десятилетия: «возвращенная культура» не была пережита, ее взяли и быстренько поставили на полочку или на телевизор, «для красоты», не пережив ее, не передумав. В диссертациях провинциальных филологов и историков ссылки на труды Маркса, Ленина и Брежнева безо всякого ущерба для содержания были заменены ссылками на Лосского, Трубецкого или Броделя (а позже — на Барта и Деррида). Не забудем также, что «возвращенная культура» не была «чистой» — Набокова, маркиза де Сада и «Оправдание добра» принесло в чудовищном мутном потоке, состоявшем в основном из мистических брошюрок, фашистских сочинений про масонский заговор, пособий по сексу и завиральной фоменковщины — то, на чем выросли ядовитые (по содержанию и цветам переплетов) «патриотические блокбастеры» про победы всего русского над всем нерусским, соединившие дух «народной эпопеи» в стиле «Вечного зова» с повесткой для идеальной «русской власти». Запретное — значит, хорошее; соответственно, хороши расизм, модернистская проза, русская религиозная философия и сексуальные позиции, отличные от миссионерской. Неразличение стало одной из основных черт постсоветского сознания.
Я не рискну утверждать, что Пятигорский в начале 1992 года все это предвидел, тем более проведя вне России целых восемнадцать лет. Но, не предвидя, он ясно видел, что именно происходит: советское общество, став внезапно постсоветским, просто проглотило огромное количество «возвращенной культуры», превратив ее в информацию, не больше. Непереваренные куски ее оно до сих пор отрыгивает в виде путинских цитат из Ильина/ Бердяева — или сооружает из сентенций жуликоватого профессора Преображенского здание потешной сословной спеси. Главная задача бесед Пятигорского — изменение типа сознания, способа мышления слушателей; и здесь он, как, увы, и все остальные, не преуспел.
Впрочем, не думаю, что Пятигорский из-за этого расстраивался. В последние годы его жизни я часто жаловался, мол, как же так: все напечатали, все прочитали, но ни малейшего влияния изданного и прочитанного на общество, на культуру, на тип общественного сознания нет! Из вежливости Пятигорский поддерживал беседу, но его не интересовали «все», а уж один-два человека явно вынесли уроки из чтения Шопенгауэра или Конзе, он точно знал.
Оттого завершать цикл — даже будь Пятигорский точно уверен, что последний, — следовало не моралью, не жирной точкой или чугунным вопросом, а вообще без знаков препинания. Разговор продолжается, предметом его может стать все, что заинтересовало собеседников, значит, мышление продолжается. Если так, то продолжается философия — и в этом смысле она есть та самая «нерусская идея», о которой шла речь в нескольких предыдущих выпусках. «Нерусская» не в этническом, конечно, смысле (скажем, ниже речь пойдет об Иване Карамазове), а в значении универсальном. Просто идея, безо всяких национальных флагов.
Беседа Александра Пятигорского «При чем здесь Иван?» вышла в эфир Радио Свобода в начале 1992 года.
При чем здесь Иван? Не странно ли, идея нерусская, а опять Иван?
«Иван Федорович стоит за спиной каждого из нас — людей моего поколения», — сказал за кофе в кафе на Пикадилли сэр Икс. Философ, эссеист, критик, да к тому же еще и еврей — он не любит личных ссылок на него out of context, как говорят англичане. Он добавил, помешивая ложечкой кофе на дне чашки: «Если бы от того, сделал ли бы я этот последний глоток кофе, зависело бы превратить всех евреев-иудаистов мира в датчан и лютеран, то я бы сделал этот глоток немедленно. А вы?» «Я бы не сделал, — сказал я. — Из любви к разнообразию. Но при чем здесь Иван?» «Как вы не понимаете? — удивился сэр Икс. — Ведь только мы начинаем о религии и евреях, как оказываемся в вечном поле напряжения между чудом и гарантией, вдохновенным порывом и страховкой — страховкой карамазовской легенды».
Сэру Икс вторит никогда не бывший евреем и не читавший Достоевского мой водопроводчик- пятидесятник Тэд: «Нет, сэр, если я не могу сам вызывать дождь в пустыне или говорить на тридесяти языках в субботу, то никакой архиепископ Кентерберийский мне не в подмогу, а если могу, так он мне и подавно не нужен».
Полемика — то скрытая, то явная — идет во всей британской прессе, вызывая к жизни того философа, который дремлет в докторе, юристе, писателе или даже журналисте. В чем дело? Отчего через сто лет после того, как, по определению Клайва Льюиса, британская цивилизация перестала быть христианской, монарх Великобритании все еще оставался главой Англиканской церкви?
Идея проста. Если я, живя в развитом демократическом обществе, свободен, то моя свобода предполагает не только полную индивидуальную свободу совести, то есть свободу быть или не быть религиозным, а если быть, то какой религии принадлежать, но и свободу внутри моей религии. С первой частью этого положения Иван бы полностью согласился. Что касается второй, то он мог бы возразить, что, дескать, ваша была воля прийти в Церковь с ее правами и установлениями, существовавшими задолго до вашего в нее прихода. С другой стороны, если возмущенный порядками или беспорядками в Англиканской церкви британец обратится в органы государственной власти, то Иван, безусловно, заметит, что если предмет его недовольства светский — имущество, деньги и так далее, — то это еще допустимо, но если духовный, то он обращается не по адресу.
Однако все или почти все нынешние британские религиозные контроверсии, как духовные, так и практические, замыкаются на государстве, а не на обществе как высшей надцерковной инстанции. Теоретически государственная религия в рамках секуляристского общества может угрожать индивидуальной свободе совести и с совсем другой стороны. А именно: религия или Церковь со своей идеологией и стратегией власти могут оказаться внутри общества сильнее государства в порядке, так сказать, реклерикализации общества. И не к этому ли сводится сегодня то, что мы называем фундаментализмом?
Разумеется, ни одной западной демократии это сегодня реально еще не угрожает. Авторы статей в «Times», «Standard» и «Guardian», критикующие, а иногда и поносящие нынешнего архиепископа доктора Кэрри с позиции современного Ивана Карамазова, пока еще не верят серьезно в наступление государственного клерикализма, который придет на смену мягкой разболтанной англиканской иерархии. Но, как это весьма точно подметил один очень способный английский религиозный журналист Клиффорд Лонгли, есть еще одно в этом отношении очень важное обстоятельство. Отсутствие здесь монастыря со старцем Зосимой, который при всей государственности Церкви Ивана Карамазова мог хотя бы отчасти служить чисто духовным запросам религиозного индивида в его позиции между Церковью и растущим секуляризмом государства. А не был ли Иван в душе протестантом? Или, как любил говорить Розанов, а не поздно ли повторять все это? Но это лежит в самой идее свободы.