АЛЕКСАНДР ПЯТИГОРСКИЙ
СВОБОДНЫЙ ФИЛОСОФ ПЯТИГОРСКИЙ
том 2
ФИЛОСОФИЯ «СВОЯ» И «ЧУЖАЯ» — ПРАВОМЕРНО ЛИ ОТНЕСЕНИЕ ФИЛОСОФОВ К КАКОЙ-ЛИБО НАЦИОНАЛЬНОСТИ?
Предварительный комментарий Кирилла Кобрина
Его придумали философы из небольших полуфеодальных государств, которые увидели вдруг, как в соседней большой стране смело поменяли короткие кюлоты на длинные штаны, сорвали со своих голов пудренные парики, собственному монарху, который упорствовал насчет парика, отрубили голову (а потом еще десятки, если не сотни тысяч знавших и никогда не знавших пудры голов) и завоевали почти всю Европу. Философам было завидно, несмотря на относительный крах соседского начинания, — им тоже захотелось сделать что-то решительное, большое, помаршировать в ногу с лавочником, прорвать тихую уютную блокаду мелкой немецкой жизни. Более того, они, жившие в век Разума и сразу после него, вынуждены были разделить ставшее всеобщим мнение про растерявшего всемирное влияние Бога. Бог то ли создал все, что было нужно, после чего отстранился от человеческих дел, предоставив людям самим заниматься устройством своей жизни (за Богом осталась, впрочем, важная функция обустройства посмертного существования, фильтрация душ по разным департаментам Того Света, оставшегося его доменом после раздела мира на сферы влияния), то ли, как считали пантеисты, он равномерно растекся по всем вещам и явлениям этого мира, войдя в их состав, как джин входит в каждую каплю Gin and Tonic. Не то чтобы Бога не стало (в этом упорствовали в те десятилетия совсем немногие), нет, но как-то так вышло, что не он определял ход событий и порядок жизни. God’s away on business. Из образовавшейся после его ухода по своим делам дыры неуютно сквозило… — так и возникла идея заткнуть насущнейшую пробоину мироздания идеей нации. А там, где идея нации, там появляется национализм.
Повторю: национализм ни в коей мере не следует считать «естественным» состоянием человека и сообществ людей. Прежде всего ничего «естественного» в обществе и культуре не бывает — все, абсолютно все является результатом изобретения, реализации, воспроизводства и распространения. Во-вторых, это в самой большой мере касается национализма и идеи «национального» как таковой. Да, человеку свойственно предпочитать свой дом и близких ему людей чужим домам и не очень понятным чужим людям, — но никто до последней трети XVIII века не распространял представление о «своем» дальше порога своего жилища, своей деревни, своей церкви, своего города, своей общины, в крайнем случае, своей провинции. Идея, что совокупность множества людей, домов, деревень, полей и городов может быть «моим» — не по формальному принципу подданства или даже (редко, но все же) гражданства, а по внутренней конгруэнтности некоей массе живых существ, неживых объектов и пространств — должна была быть, во-первых, изобретена, во-вторых, распространена, в-третьих, навязана.Собственно, европейский XIX век в основном этим и занимался.
Философы изобрели идею нации, проживающей органический цикл подобно человеку: рождение, детство, юность, молодость, зрелость, старость, дряхление, смерть. Философы придумали даже понятие «национальный дух», экстраполировав характер отдельного человека на сконструированную идеологами «нацию». Другие философы изобрели идею абсолютного государства, которое есть воплощение Абсолютного Духа. В какой-то момент (впрочем, лет на сто позже) эти две идеи сошлись вместе и реализовались в виде попытки создания Абсолютного Государства Абсолютной Нации. Пока же нациям стали приписывать черты отдельных индивидуумов, появились нации «жизнерадостные», «печальные», «грустные», «жадные», «робкие», «агрессивные». До того в Европе был только один народ, которому вне всякого конкретного контекста приписывали определенный характер (негативного свойства), — но с XIX столетия методология антисемитизма, обогатившись положительными коннотациями, распространилась на все остальные народы. Обратим внимание — единственным из народов, который не стал в понятиях того столетия «нацией» (государствообразующей), который продолжал пребывать в рассеянии, оставались евреи. Так что антисемитизм получил в свое распоряжение и новые, более сильные обертоны — из мифических ростовщиков евреи превратились в «угрозу нациям».
Следующим шагом было изобретение истории. На какие только выдумки не шли во второй половине XVIII— первой половине XIX столетия историки, филологи и литераторы, чтобы ретроспективно продлить, приукрасить, драматизировать национальную историю. Широко известны такие подделки, как Оссиановы песни и Краледворская рукопись; но это только вершина айсберга. Мистификации, фальшивки, обман (сознательный и несознательный), передергивания сопровождали национализм с самого его рождения; более того, он на девяносто процентов и состоит из этого вещества. «Народные сказки», сочиненные высоколобыми интеллектуалами, «великие национальные битвы прошлого», которых современники странным образом не заметили, «великие герои национальной истории», которых те же современники не особенно выделяли, а если и выделяли, то совсем за другие качества, анекдотические этимологии, смехотворная историческая топонимика, наконец, «традиционные национальные костюмы», придуманные для помпезных театрализованных действий на национальные темы в XIX веке. Дальше уже включилась настоящая культурная индустрия национализма — не забудем, что национализм возник и развивался вместе с промышленной революцией; без массового производства он так бы и остался забавной затеей группки неудачливых литераторов и провинциальных профессоров философии. Классицизм, зиждевшийся на принципах идеальной соразмерности частей, несокрушимой иерархии, скрупулезного рационального порядка, озаряемый нежарким всепроникающим солнцем Разума, не мог потерпеть такое безобразное помешательство — и уступил дорогу романтизму, который стал (и остается) единственным художественным воплощением национализма. Националист не может не быть романтиком (хотя романтик запросто может не быть националистом, таков, скажем, случай Эдгара По). Европа оказалась завалена романтической националистической продукцией самого разного качества — поэмами, драмами, романами, рассказами, трактатами, картинами, монументами, операми и симфониями. Параллельно с этим она периодически обильно поливалась кровью борцов за национальную независимость и их противников: польские, итальянские, испанские и венгерские восстания, бесконечная резня на Балканах, войны Австрии (потом Австро-Венгрии), Пруссии (потом Германии), Франции, России. Со временем национализм стал европейским мейнстримом и начал «социокультурный дауншифтинг», превращаясь из приятной утехи образованных слоев населения в идола социальных низов. В начале прошлого века национализм высших классов делался все рафинированнее и сомнительнее, зато для низших классов он изготовлялся уже бесперебойно на конвейере только что возникшей массовой культуры. Только марксизм имел шанс вытеснить эту мутную сивуху из массового сознания работающих, но он — как убедительно доказывает Исайя Берлин в эссе о «Первом Интернационале» — в итоге потерпел неудачу. В историческом финале националисты превратились в «коричневых», в постсоветском российском постфинале — в «красно-коричневых».
Многие философы (или те, кто считал себя таковыми — или кого считали) с готовностью взяли на себя роль интеллектуальной и идеологической обслуги этого процесса. Конечно, никакой философии в их писаниях не было — Пятигорский очень точно различает «философию» и «мировоззрение», а также «попытки определения собственной национальной идентичности». Философия невозможна без, во-первых, универсального подхода, ибо настаивает на абстрактном мышлении об отвлеченных материях, а во-вторых, философия невозможна без свободы мышления. «Мыслить национально» — значит, в философском понимании, не мыслить вообще. В некоторых культурах, которые были сконструированы в ходе драматического процесса создания «национального государства», «национальная философия» на какой-то период почти полностью заменила собой «философию» — с прискорбными последствиями для последней, с впечатляющими результатами для идеологического строительства. Были и другие случаи — например,Великобритания или даже Франция, — где вопрос созидания нации в силу исторических причин не был столь уж актуален; там философия имела все внешние возможности оставаться таковой. Иногда это даже получалось.
Россия в националистическом контексте XIX—начала XX века занимает особое место. С одной стороны, это очень молодое государство и совершенно новый для населяющего его людей тип культуры — созданный во многом искусственно, силой навязанный обществу. Гибриду потребовалось примерно сто лет, чтобы дать крепкие культурные плоды. Сочетание относительной молодости культуры с «догоняющим развитием» страны, с вечным опозданием в придуманной для самих же себя гонке, породило весьма амбивалентный тип русского национализма — открытого всему миру (прежде всего Европе), сильно зависящего от этого мира и в то же время крайне к нему подозрительного (с переходом, время от времени, в стадию истерической ненависти). Плюс к тому русский национализм, начавшись с исключительно высококультурных форм (славянофильство, стихи Языкова, романы Достоевского), испытывал довольно сильное давление со стороны собственной власти. До начала правления Александра Третьего Российская империя была оплотом универсалистских, имперских ценностей, противостоящих национализму как чисто революционному явлению. Оттого в середине позапрошлого века власть опасалась славянофилов больше западников-либералов (среди которых росли и социалисты). И наконец, фактор, о котором говорит здесь Пятигорский. Отсутствие собственной философской традиции в комбинации с не очень-то, мягко говоря, рефлексивным характером постпетровского государственного православия неизбежно заставило рискнувших философствовать русских смельчаков обратиться к религиозным и теологическим вопросам. Эта была теология одиночек, создававшаяся в век тотальной секуляризации, — да еще и под придирчивым взглядом Третьего отделения. Они действительно были героями — слава богу, не «национальными».
Беседа Александра Пятигорского «Философия „своя» и „чужая» — правомерно ли отнесение философов к какой-либо национальности» вышла в эфир Радио Свобода 1 апреля 1978 года.
Приуроченность философии к месту, к стране, к народу есть явление не только философски бессмысленное, но и исторически сравнительно новое. Если бы, скажем, Сократа кто-нибудь из его знакомых назвал бы афинским философом, то Сократ, пожалуй, смог бы понять это лишь в смысле крайне узком: как, скажем, философ из Афин. Так ведь Аристотеля и называли Стагиритом по географическому месту, никакой связи с его философствованием как таковым не имевшему. Хотя позднее Афины стали синонимом, так сказать, философского места, — <но> не смешно ли, что философская слава Афин началась с убийства ими Сократа? В новое же время, то есть после упадка абсолютно космополитической латинской традиции в позднесредневековой Европе, идиотская идея национальности в философии получила свое развитие прежде всего в Германии: от Фихте, Шеллинга и Гегеля. Канту она была глубоко чужда. И оттуда, только оттуда <эта идея> попала на русскую почву.
Если говорить серьезно, то в мире было и есть не так уж много стран, где есть философия. Но: то же самое можно сказать и о музыке, скульптуре и многом другом. Так, в Соединенных Штатах Америки философия стала возникать только в последней четверти прошлого века: ну и что? Не обязательно всем иметь все. В сороковых годах в советских университетах стали срочно создавать русскую философию и, так сказать, зачислять по этой части едва ли не всех прогрессивных литературных критиков, публицистов и писателей, высказывавших или имевших какое-либо мнение о разных философских вопросах. Тогда философами оказались не только Герцен, что было бы еще полбеды, но и Белинский, Чернышевский и даже Писарев с Добролюбовым. То, что массовое производство в русские философы нефилософов было тогда результатом простого партийно-государственного предписания, — факт бесспорный.
Но было и другое. Не только в Советском Союзе, но и в дореволюционной России философия слишком часто смешивалась с мировоззрением вообще и с научным мировоззрением в частности — от чего не было никакого проку ни философии, ни науке. И все оттого, что уже более столетия в России широко распространено абсолютно искреннее и совершенно ложное убеждение, что философия — это такая вещь, которая некоторым образом вытекает логически, исторически, психологически из других занятий, коль скоро в них ставятся или решаются общие теоретические проблемы. Поэтому со всей серьезностью самые серьезные люди говорили о философии Толстого, философии Достоевского, философии академика Вернадского. Я сам серьезно считаю, что есть философия в книгах и мыслях этих людей. Ее можно объективно вычленить. Или скажем так: нечто в их книгах мы можем воспринимать как философию. Но этого еще далеко не достаточно, чтобы сами книги стали философскими, а их авторы — философами.
Философия не вырастает ни из чего другого: будь то теоретическая физика, поэзия, психология или даже теология, — по отношению к которой религиозная философия будет находиться просто в другом измерении. Философия как бы спонтанно возникает, точнее — может возникнуть в точках, где субъективное мышление философа пересекается с объективным фактом сознания. Очень часто такого пересечения, такой встречи просто не происходит, — и философ, субъективно (то есть по направлению своего мышления) оставаясь философом, так и не реализует своей философии. Еще чаще нефилософ надеется попасть в такую точку, но попадает в другую. И тогда в философии просто ничего не происходит. Но если такая встреча состоялась, то появление философии почти неизбежно.
И еще одно замечание о философской традиции в России, если смотреть на нее из сегодняшнего дня. Будучи, как мы уже говорили, религиозной по своему характеру, философия в России никогда не была, более того — никогда не стремилась быть, не боялась не быть теологической. Этим она была, есть и остается обязанной двум обстоятельствам.
Первое обстоятельство заключается в том, что церковно-академическая православная теология в России была одновременно довольно вольной и довольно консервативной, что, кстати, далеко не всегда исключает друг друга. Философы появились в России слишком поздно, чтобы философия успела сделаться служанкой богословия. Религия как вера и образ жизни — вот что влияло на философию в России. Поэтому методология развития, толкования и применения церковных догматов прорабатывалась русскими религиозными философами очень часто независимо от теологии и в какой-то степени совершенно самостоятельно — и по отношению к Церкви как иерархии и системе, и по отношению к системе церковного образования. Именно это, хотя и косвенным образом, обусловило связь философии в России с мистическим опытом так называемого умного деланья и вообще с новым русским старчеством и пустынничеством.
И второе. Сращенность Церкви — как иерархии, конечно: то есть Церкви, рассматриваемой вне ее теологического и мистического содержания, — с российской государственной идеологией — не только объективно, но и субъективно делала религиозную философию чуждой академической теологии: как бы отрезала ее от последней. Ведь не случайно и не прихоти ради Алексей Степанович Хомяков писал свои религиозные работы по-французски и публиковал их за границей. Правительство и официальные церковные круги не считали его идеи теологией, — тем самым признавая их свободным религиозным философствованием; таким образом, сознательно отделяя, обособляя хомяковские идеи от ортодоксии. Возможно, иерархия инстинктивно опасалась церковной реформы в раннем славянофильстве и стремилась как бы изолировать это реформаторское начало. Замечу, между прочим, что в этом отношении славянофилы были много опаснее западников. Но так или иначе, этим было положено еще в середине XIX века начало отделению и одновременно освобождению религиозного философствования в России.
Вообще противопоставление западников и славянофилов в смысле философии, безусловно имевшее и даже отчасти сохранившее по сию пору свой смысл в отношении русской культуры, в принципе, довольно бессмысленно. То есть в философии как таковой оно почти ничего не значит. Начавшись по существу с расхождения во взглядах внутри очень узкого и элитного, по преимуществу московского образованного круга, это противопоставление к восьмидесятым годам XIX века превратилось в идеологическую рознь, в которой исчезло не только философское, но даже и всякое культурное содержание. Ведь не надо забывать, во-первых, что и для одних и для других германская классическая философия всегда служила исходным материалом: для славянофилов, как думали и Бердяев и Шестов, в гораздо большей степени, чем для западников. Во- вторых, и те и другие очень сильно тяготели к философии истории. И в-третьих, наконец, как те, так и другие теснейше связывали свое понимание культуры с идеей государства и государственности, — что также несет на себе сильный отпечаток германских философских влияний, а не только русской социальной, культурной и политической действительности. Тем не менее противопоставление славянофилов западникам, меняясь, затухая, приобретая другие формы, вновь усиливаясь, остается в России по сию пору — и выступает на передний план всякий раз, когда философское осознание истины уступает в умах людей место их самосознанию как членов определенного общества и носителей определенной культуры; в данном случае — русской.